Фантастика и революция в советской литературе 20-х годов
Одъем советской фантастической литературы в двадцатые годы тесно связан с двумя лозунгами тех лет: «Даешь мировую революцию!» и «Даешь электрификацию!» Обе идеи требовали от литературы глобального пафоса, а писатели даже превышали этот социальный заказ: изображали русскую революцию не только во всемирном, но и во вселенском масштабе, изображали социалистическое строительство не только как героический, но и как фантастический проект.
«Фантастическое» расширение темы мировой революции началось с поэтических метафор. Так, В. В. Маяковский писал о творческой энергии партии как о космической энергии:
Поэтом не быть мне бы, если б не это пел — В звездах пятиконечных небо безмерного свода РКП;
Так, Н. С. Тихонов писал о творческой жажде красноармейца как о «марсианской жажде»:
Праздничный, веселый, бесноватый, С марсианской жаждою творить…
Затем — уже в фантастических романах — революционная экспансия и союз пролетариев стали межпланетными. Пример был подан еще до Октябрьской революции — утопическим романом А. А. Богданова «Красная звезда» : в нем «старшие» марсиане передавали опыт коммунистического строительства русскому революционеру. «…Труд — естественная потребность развитого социалистического человека, и всякие виды замаскированного или явного принуждения к труду совершенно для нас излишни» — так говорят марсиане о своей цивилизации, а землянам предсказывают неизбежность коммунизма: «Он в полусне, но он проснется, я чувствую это, я глубоко верю в это!» Надежде на будущее учила фантастическая повесть после поражения первой русской революции ; вере в настоящее учил авантюрно-фантастический Роман после победы Октябрьской революции. В романе А. Н. Толстого «Аэлита» марсиане — уже реакционеры; революцию же предстоит экспортировать — из Советской России. Расширительную динамику русской революции олицетворяет в романе красноармеец Гусев: «Четыре республики учредил, — и городов-то сейчас этих не помню. Один раз собрал сотни три ребят — отправились Индию освобождать»; следующий рубеж — Марс, на котором предстоит провести революционную агитацию: «Главное оружие — решиться.
Кто решился — у того и власть. Не для того я с Земли летел, чтобы здесь разговаривать… Для того я с Земли летел, чтобы научить вас решиться.
Мхом обросли, товарищи марсиане. Кому умирать не страшно — за мной!»
Тема электрификации с начала двадцатых годов разворачивалась как тема фантастическая и утопическая: и публицистика, и беллетристика ставили перед наукой предельные цели — переделку человека и природы. «Социализм — это власть человеческой думы на земле…» С введением ее в жизнь все лицо заводов, мастерских, все лицо труда переменится. Больше того, от перемены труда изменится и самый характер, самая сущность людей» — такова мечта о новом человеке в контексте ленинского плана ГОЭЛРО . «…Созидание морального костяка нового человеческого типа…» — таков постулат о новом человеке по итогам первой пятилетки (А.
Н. Толстой, 1934).
Ожидалось, что новый человек направит энергию машин на переделку косной материи. Задача пролетария — повести решающее наступление на стихию — внешнюю и внутреннюю , организовать «восстание человека на вселенную ради самого себя», «переделку ее в элемент человечества . Самая заманчивая идея того времени — регулирование природы, перемена климата: «Размороженная Сибирь!
Это должно стать лозунгом Советской России, страны великих открытий. Мы должны распространить человечество по всему земному шару» ; «Тема, — утопическая, но возможная и осуществимая — изменить и регулировать по желанию климат родного шара» (А.
Н. Толстой, 1934).
Технический прогресс мыслился в образах «войны миров» — как планомерные боевые действия сильной цивилизации против слабой: «…Я слышу скрип бесчисленных рейсфедеров, которые наносят планы механических левиафанов нового мира. Я слышу лязг железа, я вижу зародыши цифр, вырастающие серыми корпусами. Это стадо железных слонов.
И я, новый Ганнибал, веду его на дряхлеющий Рим. Я вижу как переворачиваются руды. Поистине я осязаю это круговращение металла, которое начинает гудеть в нашей стране» ; «И всюду, куда ни посмотришь, справа налево и слева направо, с запада на восток и с востока на запад, шагают по диагоналям развернутым строем передаточные столбы токов высокого напряжения.
Шестирукие и четырехногие, они чудовищно шагают, как марсиане, отбрасывая решетчатые тени на леса и горы, на рощи и реки, на соломенные крыши деревень…» .
Значит, казалось, что средством переделки мира и человека должно было стать некое «чудесное» орудие — вещь, преображенная фантастическим изобретением.
В революционной фантастике двадцатых годов можно реконструировать три этапа этого преображения. Первый этап — в рамках капиталистических «производственных отношений»; здесь должны были открыться какие-то магические секреты в недрах «производительных сил». Так, тема популярного в двадцатые годы романа — «Месс-менд» М. С. Шагинян: «…Рабочий может победить капитал через тайную власть над созданиями своих рук, над вещами». Постоянный сюжет тех лет: вещи сами идут в руки пролетария, поворачиваются к нему своей фантастической стороной, открывают ему свои тайны; технические открытия, задуманные против пролетария, в конце концов сдаются перед ним и подчиняются его воле.
Для чуда находили идеологическое обоснование: дело в том, что пролетарий — «отец-прародитель» всех вещей. «Одушевите-ка вещи магией сопротивления, — говорит герой-пролетарий из «Месс-менд», — трудно? Ничуть не бывало! Замки, самые крепкие, хитрые наши изделия, размыкайтесь от одного нашего нажима. Двери пусть слушают, передают, зеркала запоминают, обои скрывают тайные ходы, полы проваливаются, потолки обрушиваются, стены сдвигаются.
Хозяин вещей тот, кто их делает, а раб вещей — тот, кто ими пользуется».
Еще В. И. Ленин заказывал фантастам тему разоблачения капитала: «…Беседуя с А. А. Богдановым-Малиновским об утопическом романе, он сказал ему: «Вы бы написали для рабочих роман на тему о том, как хищники капитализма ограбили Землю, растратили всю нефть, все железо, дерево, весь уголь. Это была бы очень полезная книга…»» . Что ж, фантасты с готовностью подхватили эту тему — превратив ее в «классовый трюк» и пародийный штамп: пусть мировой капитал строит планетарные заговоры на основе научных открытий — все тщетно.
Изобретения все равно должны в итоге взбунтоваться против их тиранов-изобретателей или узурпаторов-капиталистов — по закону исторического материализма. Вот и в «Гиперболоиде инженера Гарина» чудесный аппарат, сотворенный своим изобретателем для завоевания абсолютной власти над планетой, будет закономерно экспроприирован пролетарской массой и станет орудием классовой борьбы.
Торой этап преображения вещи начинался в рамках социалистических «производственных отношений» — «единого метода». За частной вещью, вовлеченной в «единый метод», должно было открыться целое — сама природа вещей: «…До сих пор те, кто созидал, ничего не знали, а те, кто познавал, ничего не созидали Мы твердо решили сделать производство познавательным, познание — производственным Мы рассадили наше производство по системе оркестра. От барабанщика и до скрипки — каждый выполняет свою партитуру в общей симфонии; но каждый слышит именно эту общую симфонию, а не эту партитуру» .
Ретий этап — коммунистический; здесь должно быть достигнуто преодоление, в пределе — уничтожение вещей: «Вещь стояла между людьми и разделяла их в пыль. Вещь должна быть истреблена. И вот явился институт изобретений Елпифидора Баклажанова, в котором бы сделан первый тип фото-электромагнитного резонатора трансформатора: аппарата, превращающего свет солнца и звезд и луны в электрический обыкновенный ток Вселенная была вновь найдена как купель силы — обитель постоянного тока ужасающей силы» (А.
П. Платонов. «Потомки Солнца»).
Таков преобладающий утопический контекст фантастики двадцатых годов. Однако была и другая фантастика — с противоположным идеологическим знаком. Два постоянных сюжета фантастики двадцатых годов — во-первых, научное изобретение, присвоенное пролетарской массой; во-вторых, идеальная организация коллективного труда.
Именно они и используются самыми острыми антиутопическими памфлетами тех лет: первый — «Роковыми яйцами» и «Собачьим сердцем» М. А. Булгакова, второй — романом «Мы» Е. И. Замятина.
Идея булгаковских памфлетов — за эволюцию, научную и социальную, против революции. Революция, в том числе и научная, — противоестественна: магический «луч жизни», открытый профессором Персиковым , став орудием в руках пролетария, порождает чудовищ. Русская революция сама по себе — гипербола: чудовищное преувеличение нелепостей человека и общества; вот и фантастическое открытие, присвоенное советской властью, ничего не создает, но лишь увеличивает страусов и змей до «хтонических» размеров.
Герой другой повести Булгакова — профессор Преображенский — сам же и обвиняет себя за попытку искусственного вмешательства в «эволюционный порядок» природы; в результате революционного научного опыта милая уличная дворняга «преображается» в отвратительного «гомункула» люмпен-пролетария, с невероятной быстротой усваивающего лозунги дня. Этот научный опыт, давший Шарикова, вполне рифмуется с социальным опытом, проведенным советской властью и давшим Швондера — олицетворенное насилие над естественным складом и ходом вещей.
В основе замятинской антиутопии — протест против унификации личности, против тотального подчинения единичного — общественному. В романе «Мы» — и критический итог многовековой утопической традиции, и резкий отклик на утопические настроения революционного времени. Идеальное государство выстроено Замятиным-фантастом как «математический» предел тогдашних коллективистских идей: в государстве как схеме, как машине человеку грозит превратиться в функцию, в условный знак , душе его — подвергнуться стерилизации , воле его — слепо подчиниться «Благодетелю».
Писатель поставил точный диагноз: фантастическая цель «тотального» государства — устранить внутренний мир человека, сделать человека прозрачным и просматриваемым и так приравнять его к вещи.
Фантастика и революция в советской литературе 20-х годов