Над страницами прозы Бабеля
«Конармия»
Одним из основных мотивов, если не самым основным, является у Бабеля мотив «нового человека». Собственно, «Конармия» написана именно об этом. О том, что человек этот в конечном итоге хорош и все в конечном опять же итоге «кончится хорошо». Это именно вера, как Безосновательная убежденность, и в «Конармии», действительно, не содержится никаких оснований для какого-либо позитивного прогноза.
Все рассказы «Конармии» абсурдны оптимистическими концовками трагических повествований, не содержащих внутри себя никаких просветов. «Конармия» утверждает именно Веру в нового человека, потому как по его портрету ясно, сколь это абсурдно. Эпатаж, с которым реализована эта схема , привлечен умышленно, дабы иррациональность упований была очевидна, что роднит «Конармию» с гоголевским «Тарасом Бульбой», особенно в первой, миргородской его редакции, где острые углы еще не убраны и запорожцы превозносятся отнюдь не «благодаря», а подчеркнуто «вопреки» .
Однако все так только на первый взгляд.
Никакой веры у Бабеля нет. Рассказы содержат внутренние достаточно ясные на это намеки. Трагизм в них резко доминирует, эмоциональное состояние рассказчика и, предположительно, читателя отчетливо подавлено. «Хорошие» концовки выглядят подчеркнуто фальшиво, ибо в отличие от того же «Тараса Бульбы» не вносят никакого вклада в интонацию рассказа и совершенно, как это можно сделать только нарочно, не несут собственного эмоционального заряда.
Благодаря этому «хороший финал» никак не изменяет пафоса всего произведения, создавая тем самым требуемое выразительное несоответствие «формы и содержания».
Проследим этот прием на рассказах «Мой первый гусь» и «Дорога». Суть сюжетов, как и во множестве других рассказов, сводится к тому, что если «принять как есть», то дальше «будет легче», если «вытерпеть все» — оно кончится. Это «принять» и «вытерпеть» всюду требует нарушения совестного запрета и выражается либо действенно , либо, что встречается чаще, мысленно .
В первом случае — убийство гуся, абсолютно ритуальное по своему смыслу, во втором — «встраивание» погрома, как и вообще всего происходящего, в образ «справедливой власти». Преодоление совести и создает ту атмосферу трагизма и подавленности, которой отмечены эти рассказы. Именно эта атмосфера никак не развеивается концовками, что и дает повод усомниться в вере. Что происходит, когда «приняли» и «перетерпели», то есть когда требуемое исполнено?
В первом случае герой получает ожидаемое «встраивание» — конец отчужденности и положения изгоя, так сказать, «приобретает мир». Но все дело в том, что мука совести, так ясно и выразительно переданная в тексте, настолько значительнее всего остального, описание имеет столь выраженный в эту сторону крен, что по сути рассказ выглядит почти как обличение отступничества, отчетливо показывая, насколько потерянное было больше того, что приобретено. Из этого не следует, что мотив веры в человека просто отсутствует в этом рассказе, ибо рассказ этот — часть «Конармии» со всеми ее геройскими подвигами, жертвами, лишениями, «начдивами», «орденами Красного Знамени» и прочей символикой позитивного; да и в самом рассказе есть сцена, где кавалеристы внимают ленинской речи в «Правде» в «торжествующе глухом» исполнении главного героя.
Но финал все-таки не это, а фраза про «сны», «женщин» и «сердце», восстанавливающая в итоге все ощущения «гусиной сцены».
В «Дороге» герой, выдерживающий все и тем не менее не усомнившийся, на первый взгляд также имеет приобретение. Он приобретает безопасность, покой, освобождение от нищеты и одиночества и даже востребованность, однако здесь финал еще более неутешителен и даже зловещ. Концовка рассказа «Дорога» является, по сути, ключом к пониманию всех «оптимистических» концовок в «Конармии», поэтому остановимся на ней подробней. Финалу предшествует повествование о невообразимой дороге рассказчика из Киева в Петербург, в которой на фоне невероятной общей нищеты и опасности случились следующие события: на одной из станций расстреляли всех евреев, в том числе и молодого учителя с мандатом, «подписанным Луначарским»; сам рассказчик спасся чудом, и лесник не согласился его укрыть; далее — обмороженные ноги, фельдшер с новым витком еврейской темы, дорога на открытой площадке, нищий город, в котором невозможно рассчитывать на помощь, встреча с Калугиным и, наконец, сигареты и игрушки царской семьи.
Все описано выразительно, сцена расправы вполне подробна. И после — несколько финальных фраз:
«Меня сделали переводчиком при Иностранном отделе. Я получил солдатское обмундирование и талоны на обед. В отведенном мне углу зала бывшего Петербургского градоначальства я принялся за перевод показаний, данных дипломатами, поджигателями и шпионами.
Не прошло и дня, как все у меня было, — одежда, еда, работа и товарищи, верные в дружбе и смерти, товарищи, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране.
Так началась тринадцать лет назад превосходная моя жизнь, полная мысли и веселья».
Контраст со всем остальным текстом очевиден. «Товарищи, верные в дружбе и смерти», представляются в такой подаче нереальными в сравнении с абсолютно живыми предшествующими персонажами. Новая жизнь, обозначенная подобным пунктиром, кажется неким фантомом при сопоставлении с наглядностью и реальностью всего остального. Конечно, рассказ охватывает дорогу, все, что дальше, вне его, однако то, как это «дальше» обозначено, создает контраст безусловно. Кроме нереальных «товарищей», здесь уже появились «дипломаты, поджигатели и шпионы» — неприкрытое цитирование понятных источников — и почти кощунственная после такого рассказа характеристика наступившей жизни как «полной веселья», лишь частично смягчаемая «мыслью».
Итак, нереальны «товарищи» в сравнении с реальными врагами, нереальны поджигатели и шпионы, нереально веселье, — нереально все, обозначенное своеобразным формально-цитатным образом в сравнении с предыдущим текстом, лишенным этого совершенно. Все приобретения сомнительны, ситуация даже тяжелее, чем в предыдущем случае — страдания абсолютно реальны, «вытерпеть все» — не вызывает никаких сомнений, а вот дальше — фантом. Описанное есть прием, посредством которого происходит «офальшивливание» и, таким образом, дискредитация «приобретений»; причем если в предыдущем случае ставится под сомнение лишь значимость, то здесь их наличие в принципе. Контраст выверен настолько, что не оставляет сомнений в его преднамеренности.
Бабель не верит, что дальше «будет хорошо», тягостность не уходит, все либо обрывается на ней , либо следует имитация хорошего финала, причем ощущение имитированности создается особо. Бабель не верит; тогда зачем вообще этот ход, как его можно интерпретировать? Эта имитация веры с явной, находящейся тут же подсказкой про ее фальшивость есть признание в том, что он Пытается себя заставить. «Конармия» увековечивает не веру в нового человека, а бабелевскую попытку «самозаставляния».
Именно так, по-видимому, следует расшифровывать формально хорошее в финалах при полном отсутствии этого по существу, в ощущении, в интонации, на самом деле.
«Одесские рассказы»
Чтобы окончательно понять фальшь и мнимость позитива «Конармии», обратимся к «Одесским рассказам». Здесь мы немедленно найдем именно то, что отсутствовало или подчеркнуто симулировалось прежде — радость. Хорошее «Одесских рассказов» — хорошее как таковое. Всяческая двусмысленность по этому поводу отсутствует.
Беня Крик, безусловно, обаятелен, абсолютно неопасен, убийства совершаются как будто понарошку , финал хорош, в чем бы он ни состоял: если это печаль, то «светлая» , если сцена расправы , то обиженных нет, об увечьях — комично, да и сама расправа опять-таки понарошку . Бабель всеми доступными ему средствами делает повествование светлым, дистанция с «Конармией» огромна. Так, если взять, к примеру, избиение, то там оно отвратительно и страшно, тогда как здесь Беня всего лишь «испортил столько здоровья, сколько он понимал, что надо испортить».
Естественно, нет и следа нищеты.
Безусловно, «Одесские рассказы» фантастичны. Бабель указывает на это, как и всегда, достаточно ясно. Никаких реалий действительной жизни города, взаимоисключающие истории Бениной женитьбы, откровенная гротесковость деталей.
Это Эпос. Причем с обязательным для Бабеля эпатажем — Беня бандит и живет исключительно вымогательством, несмотря на это читатель сочувствует ему, а не приставу, ибо таковы симпатии текста. Именно здесь, а отнюдь не в «Конармии» — по Горькому — находим мы параллель с «Тарасом Бульбой»; именно здесь, а отнюдь не в «Конармии» нам встречается та пристрастность, которая не «благодаря», а «вопреки», то любование героем, которое абсолютно безосновательно. И именно здесь — соответствующий пафос в целом. Беня Крик — это еврейский Тарас или, как отмечалось неоднократно, еврейский Робин Гуд.
Он не даст евреев в обиду — это самое главное, все остальное неважно. Реальной веры здесь, скорее всего, нет, слишком уж очевиден эпос, но это то, во что Бабелю Хочется верить — Самое главное, что отличает этот цикл от ситуации с «Конармией».
Сделаем вывод: мотив нового человека в действительности распадается у Бабеля на два. Новый человек, в которого хочется верить, — это отнюдь не «красный конник». В этого человека Бабелю не верится совсем. Человек, на которого хочется уповать, — это невиданный еврейский защитник , тот, с которым не связано никакой двусмысленности, кто на самом деле воспет — Беня Крик.
Здесь и только здесь неубедительно и мифично плохое и абсолютно зримо и ярко хорошее, совершенно обратно тому, что было в отношении самих «красных конников».
Параллельная публикация «Конармии» с «Одесскими рассказами» есть бабелевский намек, своеобразное бабелевское сетование на странное свое положение, когда Хочется верить и Нужно верить. «Одесские рассказы» — выражение чувства, тогда как «Конармия» — отчет о предпринятых попытках его обретения.
Все наши заключения относительно этих произведений несложно проверить по дневнику, в котором красной нитью проходят два мотива — красных конников и евреев. Здесь уже абсолютно неприкрыто сомнение в «хорошести» нового человека, с одной стороны, и тоска по еврейскому защитнику — с другой. Дневник, если можно так выразиться, распадается на «Конармию» и «Одесские рассказы», чтобы потом второй мотив исчез, а из первого началось выхолащивание той умышленной фальши, которая в действительности и составляла самую суть и весь смысл «конармейских» рассказов.
Над страницами прозы Бабеля