Поэзия и духовность
Темен жребий русского поэта: Неисповедимый рок ведет Пушкина на дуло пистолета, Достоевского на эшафот. Может быть, такой же жребий выну, Горькая детоубийца — Русь! И на дне твоих подвалов сгину, Иль в кровавой луже поскользнусь, Но твоей Голгофы не покину, От твоих могил не отрекусь!..
Эти строки 1922 года из стихотворного цикла Максимилиана Волошина «Усобица» о войне и революции.
Мы очень трудно, только-только начинаем учиться жить без войн и без врагов.
Тема этих заметок никогда не переставала быть актуальной, увы, горестно актуальной для русской культуры. Поэтическая речь — один из древних символов освобождения человеческого духа. Проповедь истины, слово, наделенное свободомыслием и поэтической энергией, обреталось и в апокрифах, и в голосе протопопа Аввакума. В наших размышлениях нельзя пренебречь и тем обстоятельством, что русская литература, и прежде всего поэзия, была своеобразным парламентом, бесстрашной воительницей за справедливость и человеческое достоинство и, значит, постоянным оппонентом авторитарной власти.
Мы привыкли к неравенству при этом противопоставлении, хотя равновесие силы и морали необходимо для здорового существования любого общественного строя.
Слово «духовность», упоминаемое еще Далем, а затем долгие десятилетия в литературе не употреблявшееся и потому даже исчезавшее из словарей, возникло вновь на нашей памяти. Может быть, не сразу после поворотного съезда КПСС, но, судя по всему, в результате него. Вместе с освобождением и реабилитацией людей обретали свободу идеи, понятия, слова… Одновременно распадались некоторые устойчивые советские словосочетания, такие, например, как «гнилая интеллигенция». Потому что выяснилось, что гнилой была тоталитарная идеология, фальсифицировавшая историю и экономику, совратившая искусство и литературу, породившая в народе и обществе состояние бездуховности.
Кстати, слово «бездуховность» было неизвестно во времена Даля…
Современным словарем русского языка Духовность Определяется как «духовная, интеллектуальная природа, сущность человека, противополагаемая его физической, телесной сущности».
Эта словесная формула, разумеется, не может быть признана исчерпывающей. Но особенно интересно то, что Духовность В словаре сопровождается пометой «устар.». Действующий словарь называет устаревшим слово, которое вновь возрождается к жизни!
Возрождается, как возрождаются в нашей стране храмы и монастыри. Возрождается, как новое общественное зрение, как осознание того, что без внутренней проповеди не может совершиться литературная работа. На волне возрождения религиозного сознания, случается, обнаруживают себя националистические идеи и цели, не имеющие отношения к христианству, которое чуждо националистических устремлений, исполнено терпимости и гуманизма. «Кто раз испил хмельной отравы гнева, тот станет палачом иль жертвой палача…» .
В стихах, обращенных к Петру I, Николаю I, Пушкин проповедовал «с подданными мириться»; в поздних своих откровениях он приближается к идее евангельского мировосприятия и евангельского отношения к слову, которое созидает и преобразует духовный мир человека. Но слово имеет иную меру времени, чем человек. Только духовность позволяет им не разминуться в пространстве жизни. Невозможно представить себе нашу словесность, поэтическую практику начала века без философских откровений Н. Бердяева, В. Розанова, С. Булгакова, И. Ильина, П. Флоренского, А. Лосева и других. Без прозрений В. Соловьева.
Нынешнее возвращение к жизни этих имен и их деяний подобно воскрешению, которое мощно и целительно воздействует на всю духовную атмосферу. Однако как же могла существовать поэзия — носительница сначала якобы несуществующей, а затем «устаревшей» духовности? Чем она дышала в спертом воздухе тоталитаризма? Впрочем, почему же обязательно «носительница»?
Разве не было и раньше у русской поэзии тем и мотивов, направлений и мод, далеких от понятия духовности? Были, конечно.
Собственно, поэзия русская начиналась как молитва, как духовное песнопение, как молитвенный подъем духа — вспомним XVII век, «виршевиков» и Симеона Полоцкого. И дальнейшая ее светскость никогда не отменяла размышлений о смысле жизни и смерти, о вечности и Боге, о подвиге и грехе, о вине и покаянии.
Но были и анакреонтические песни, была «Гавриилииада» и «Царь Никита» Пушкина, был Барков и «Юнкерские поэмы» Лермонтова. Но была и упомянутая ранее пушкинская «Молитва» , а из души, исполненной байроническим демонизмом, вырывалось, как вздох: «Выхожу один я на дорогу…»
О Боже, о Боже, хоть луч благодати твоей, Хоть искрой любви освети мою душу больную: Как в бездне заглохшей, на дне все волнуются в ней Остатки мучительных, жадных, палящих страстей… Отец, я безумно, я страшно, я смертно тоскую!.. Источник покоя и мира, страданий пошли им скорей.
Дай жизни и света, дай зла и добра разделенья — Освети, оживи и сожги их любовью своей, Дай мира, о Боже, дай жизни и дай истощенья!
Это глубоко религиозное стихотворение Аполлона Григорьева написано в середине XIX века.
Но вот стихи, написанные ровно через сто лет:
А человек, который для меня Теперь никто, а был моей заботой И утешеньем самых горьких лет, Уже бредет, как призрак по окраинам, По закоулкам и задворкам жизни, Тяжелый, одурманенный безумьем, С оскалом волчьим… Боже, Боже, Боже! Как пред тобой я тяжко согрешила!
Оставь мне жалость хоть…
Анна Ахматова, стихотворение, названное «Без даты» .
Не правда ли, в этих двух написанных по разным поводам стихотворениях, разделенных не только веком — и каким веком! — не только полом их авторов, но и ничем не схожими их судьбами, так много общего. В природе самого чувства, в самом душевном порыве… Там есть рифма, здесь ее нет — имеет ли и это значение?!
Но только ли в прямом обращении к Богу, в молитве содержится драгоценное качество духовности? Долг поэта — быть на стороне Добра против Зла, на стороне слабого против сильного, обличать ложь «и истины царям с улыбкой говорить», как это делал Державин, неуживчивый екатерининский министр и певец добродетелей Фемиды. Не так уж много благородных последователей среди власть предержащих имел новгородский посадник Остромир, который споспешествовал созданию первого русского Евангелия , свершив таким образом деяние — и духовное, и поэтическое.
В любую эпоху поэт строкою своею и жизнью утверждает суверенность духовного и чувственного мира человека.
«А там за раскатом валов, чей натиск ликующ и горек, обломки каких катастроф и взлетов увидит историк?.. Но тот, кому Слово дано, себя совмещает со всеми, поскольку Оно зажжено для всех, как и там в Вифлееме» .
Поэт — всегда летописец, его подвижничество нуждается в отваге и самоотречении, оно сродни задаче Творца.
Искусство не зависит от преходящего, от ситуации и конъюнктуры. Это право искусству недешево стоит. Мученической смертью расплатился Мандельштам за ежедневное неприятие рабства и за то, что, подобно Лермонтову, осмелился бросить в лицо тирании правду о тиране:
…Его толстые пальцы, как черви, жирны, И слова, как пудовые гири, верны, Тараканьи смеются глазища, И сияют его голенища. А вокруг него сброд тонкошеих вождей, Он играет услугами полулюдей…
Великая драма минувших времен таится в противостоянии людей и полулюдей, поэзии и бездуховности. Горестный путь русской поэзии лежит и через ГУЛАГ.
Тому подтверждение судьбы стихов, рожденных ГУЛАГом, Варлама Шаламова, Юрия Домбровского, Анатолия Клещенко. Невольно приходит на память строка Б. Слуцкого: «Когда русская проза ушла в лагеря…»
Не только проза, увы!
Не зря, видимо, в словах Достоевского на последней странице «Преступления и наказания» сконцентрировано предчувствие психологической катастрофы, которая все потрясения переносит из внешнего мира в душу человека. Как же душа не разорвалась только от боли и скорби? Как же сумела сохранить движение свое в застывшей структуре общественного миропонимания?
Ее спасла поэзия, как мать спасает дитя.
Свой «Реквием» Ахматова создавала с 1935 по 1940 год. Его невозможно читать без боли в сердце. Хотя, разумеется, профессионал будет справедлив, если захочет воздать должное едкому и тонкому анализу времени, дерзкой изощренности чувствований.
Жизнь поэта изломана, она трагична, а линия развития таланта тем не менее отличается замечательной ясностью и чистотой.
В 1939 году написаны такие строки об арестованном сыне:
Семнадцать месяцев кричу, Зову тебя домой, Кидалась в ноги палачу, Ты сын и ужас мой. Все перепуталось навек, И мне не разобрать Теперь, кто зверь, кто человек, И долго ль казни ждать…
В том же году Сталин заключил договор с Гитлером, к которому были приложены ставшие известными у нас в стране секретные протоколы, и 1 сентября фашисты напали на Польшу. А вскоре с другой стороны польскую границу перешли наши войска. Идеологическое обеспечение этой операции взяли на себя не только политработники, но и стихотворцы.
Гете, имея в виду отношение художника к миру реальностей, как-то заметил: «Все преходящее есть только символ». Мы можем с грустью подтвердить, что даже поблекшая позолота старых символов способна долго обманывать. Один, безусловно, даровитый стихотворец, который тогда, осенью 1939 года, пересек на танковой броне польскую границу, вряд ли думал, что меняет только географические координаты — совершалось движение в область, чуждую понятиям нравственности. Он писал: «…То с востока идет заря».
Это была ложь — шли танки, согласно тайному сговору Гитлера и Сталина. Воистину «каждый пишет, что он слышит, каждый слышит, как он дышит» .
Дышать становилось все труднее. Стихотворение Владимира Луговского названо «Наступление». Но 17 сентября наступать уже было не на кого — польская армия была раздавлена гусеницами вермахта, а оставшиеся деморализованные части жолнежей в основном сдавались в плен.
После чего красноармейцы и солдаты Гитлера прошлись маршем на небольшом параде в Бресте…
Напиши стихотворец о событиях 1939 года правду, он разделил бы участь той безвинной Руси, которая корчилась «под кровавыми сапогами и под шинами черных марусь», если говорить словами Ахматовой из ее «Реквиема».
А кровавый молох массовых репрессий породил в народе страх. Его еще не скоро и не легко удастся изжить окончательно. Но страх более всего присущ самой авторитарной власти, и эта власть, вряд ли зная поэтическую формулу, что душа обретается в Боге, всегда подозрительно относилась к самому понятию «душа», а слово «Бог» повсеместно преследовалось полицейскими методами.
Еще раз повторю: поэзия спасла душу народа. И русский поэт Александр Галич в послевоенный, но сходный по политической окраске с 1939-м год воскликнул: «Граждане, отечество в опасности — наши танки на чужой земле». Это голос патриота.
Такие слова содержат надежду на искупление нашей вины перед миром и перед собой.
Сколь же велик контраст между бодрячески-декларативными, откровенно имперскими строфами «Наступления» и теми стихами, что рождены Великой Отечественной войной и остались в народной памяти: «Враги сожгли родную хату…» М. Исаковского, поэма о Теркине А. Твардовского, «Жди меня» К. Симонова — все это о мире человека, о его надеждах, о вере в справедливость. Давно растворилась в небытие выспренняя и помпезная книга стихов о Сталине — подарок советской поэзии к его 70-летию. В списке авторов этого юбилейного сборника немало достойнейших имен. По-человечески обвинить их невозможно.
Не все способны к подвигу. Однако у поэзии иной счет.
Мандельштам писал:
…Как пехотинцы Мы умрем, но не прославим Ни хиши, ни поденщины, ни лжи.
И еще:
Лишив меня морей, разбегов и разлета И дав упор насильственной земли, Чего добились вы? Блестящего расчета Губ шевелящихся отнять вы не смогли.
Да, это правда — не смогли. Несмотря на всю свою неизмеримую физическую мощь. И мы — свидетели сокрушительного поражения авторитаризма. Граница между духовностью и бездуховностью проходит там же, где проходит граница между истиной и ложью, между подвигом и предательством, между Богом и дьяволом. И каждому предоставлена свобода выбора.
В том числе поэту.
Некогда Достоевский сказал юноше Мережковскому: «Молодой человек, чтобы писать, страдать надо». Не переживи Достоевский гражданскую казнь и «мертвый дом», едва ли он стал бы тем, кого знает весь мир.
И все же человек не устает надеяться на добро и справедливость. Сейчас особенно.
Может быть, сегодня поэзия словно бы охвачена неким оцепенением, ее животворный организм томится в ожидании прозрения. А что если это состояние похоже на косноязычие пророка, когда уста его затвердевают — столь значительно откровение, которое предстоит поведать свету.
Поэзия и духовность