Поэзия Лермонтова — социальность или смерть (Белинский)
В этом смысле философия Лермонтова является не одной из разновидностей теософии, пусть самой прогрессивной, а диаметрально противоположной системой воззрений. Строго говоря, его бог не причина зла, а следствие зла, «идеальное» отражение зла земных человеческих отношений. В небе Лермонтова везде видна земля. Его философская лирика есть лирика личного опыта. И она не просто закрепляет результат раздумий и поисков, как у Тютчева или Баратынского (я не говорю о Жуковском), а содержит весь путь, все движение мысли и чувства от конкретного и частного к общности поэтического утверждения. Здесь весь процесс стремительно бегущего чувства и мысли, ищущей своей истины. Этот лирический поток ширится на наших глазах, охватывая возможно больший круг явлений, отыскивая и узнавая себя в другом, далеком и близком, родственном себе и враждебном.
Лермонтовская поэзия, как никакая другая, богата сравнениями и параллелями, порой развернутыми в целостный, самостоятельный образ, живущий своей отдельной жизнью и все же не утрачивая родства с образом-близнецом, с которым они вместе родились. Поэзия Лермонтова учила постигать общность различного и различие общего, вражду родственного и родство враждебного, близость удаленного и отдаленность близкого. Она всегда беспокойно искала бесконечность предмета в неожиданности его переходов в себя другое. Никто, как Лермонтов, не умел столь резко сдвигать крайности и разделять подобное. Он научил русское общество мыслить категориями движения и отрицания или, вернее, отучил от лености мысли, видящей только спокойное, прочное и неподвижное. Он заставил усомниться в разумности прочного и спокойного, в благостности неба и земли, он посеял желание, стремление и тоску, зовущую вдаль. Увидев в небесном земное, он развеял миф о небе и тем заставил полюбить землю, сделал земными наши мечтания и надежды. Его поэтические открытия были великими философскими открытиями, смело рвавшими как с заскорузлой метафизикой спокойного мышления, обращенного на покоящийся предмет, так и с абстрактной идеальностью мысли, лишившей себя живого предмета мышления.
С известными ограничениями можно сказать, что это был фейерба-ховский материализм до Фейербаха, обогащенный беспокойной диалектикой движения и обнаженной остротой социальности. Поэзия Лермонтова сказала то, что Белинский выразил знаменитыми словами: социальность или смерть. Причем смерть и поэтическая, смерть поэзии. Лермонтов утвердил нашу поэзию в ее социальности, в ее политической сущности, То, что у декабристов, провозгласивших устами Александра Бестужева принцип — вне политики литература мельчает, — было все же декларацией, приобщавшей поэзию к политике, то у Лермонтова стало органическим элементом поэзии. Там поэзия становилась средством и достоянием политики, переставая зачастую быть самой собой. Здесь политика стала живым фактом поэзии, не утратившей ничего из своего личного достояния. По гармоничности соединения политики и поэзии в едином поэтическом синтезе лирика Лермонтова занимает, едва ли не первое место. Она обладает силой внутреннего тяготения к политике как поэзия, как восприятие мира, как осознание самой себя и своего места в мире, как соотнесение своего духовного мира с миром действительности и мира действительности с глубоко интимным и затаенным в душе своей. Иначе говоря — по самому характеру движения поэтической мысли.
Вспомним юношеское стихотворение Лермонтова «Нищий», которое, вероятно, никто не называл политическим и которое, несомненно, является таковым по социальной остроте созданного поэтом образа, раздвигающего перед нами завесу действительности.
У врат обители святой Стоял просящий подаянья Бедняк иссохший, чуть живой От глада, жажды и страданья.
Если бы мы не знали о нищей крепостной России, ограбленной и обобранной, бежавшей от голодной смерти и находившей эту смерть на дорогах и тропах, если бы мы не знали о сотнях и тысячах поднятых мертвых тел, «неизвестно кому принадлежащих», как цинично без желания быть циничными-сообщали в ту пору газеты, если бы от нас остались в тайне страдания народа и народов России, то и тогда нам об этих преступлениях рассказало бы это стихотворение Лермонтова даже одним первым своим четверостишием. Такого описания человека, страдающего от социальной несправедливости, русская литература не знала вплоть до Некрасова. Вместо общего, «суммарного» описания страдания, невольно отдающего риторикой (вспомним собирательные образы «здесь тягостный ярем до гроба все влекут», «здесь рабство тощее влачится по браздам неумолимого владельца», «здесь девы, юные цветут для прихоти развратного злодея» и т. д.), вместо абстрагированного и поэтому условно-поэтического изображения, Лермонтов нарисовал образ голодного человека, еле живого бедняка, который стоит перед нами как страшное обвинение существующему. Если бы ему и подали милостыню, то и тогда оправдание было бы невозможным. Но здесь разыгралось чудовищное глумление над голодным, умирающим человеком.
Куска лишь хлеба он просил, И взор являл живую муку, И кто-то камень положил В его протянутую руку.
Поступок сам по себе столь ужасен, что автор не ищет слов ни для его характеристики, ни для выражения своего чувства: здесь все выражено в простом описании факта, сведенного до предельно необходимого. В руку просящего подаяние положили камень. Это сделал «кто-то». Неважно кто — это сделано. И самое главное: в этом нет ничего неожиданного. Если человека могли поставить на грань смерти, — то чему же после этого можно удивляться. Камень, положенный в руку вместо куска хлеба, воссоздает историю гибели человека. Имя этому «кто-то» — легион. Вглядитесь в черты чуть живого бедняка — и камень вместо хлеба перестанет удивлять вас, и «случайное» перестанет быть единичным и исключительным, а неопределенное «кто-то» сразу обретет резко выразительные черты. Поэт дает настолько сильный толчок творческому воображению читателя, что оно быстро дорисовывает все подробности ужасной картины уничтожения человека. И все это произошло у ворот святой обители, на которых, как известно, написаны святые слова привета и умиротворения: придите, голодные, страждущие, обремененные, и я успокою вас…
Лермонтов срывает покровы святости с божества, обнажая в нем персонифицированное ханжество и лицемерие. Так само место действия, — казалось бы, совершенно нейтральная и безразличная категория, — становится активным элементом лермонтовского разоблачения. Восемь строк, написанных юношей-поэтом, несут так много, что потрясенное сознание читателя давно назвало стихотворение Лермонтова одним из выдающихся произведений русской лирики. Нам остается добавить: русской политической лирики. Ибо здесь лирика любовная становится политической.
Это стихотворение так много говорило в своей непосредственности, что специального поэтического анализа для его оценки, казалось бы, и не требовалось. И все же волей-неволей сделаем несколько добавлений об особенностях стихотворения.
Поэзия Лермонтова — социальность или смерть (Белинский)