Полвека прошлого без будущего?
П обеда 1945 года стала рубежом не только между войной и миром, но и между военным и послевоенным сознанием у продолжающих и начинающих писать о войне, началом неизбежной переналадки художественного зрения, сложившегося за предшествующее четырехлетие. Естественный и необходимый во время войны функционально — пропагандистский, героико-патриотический пафос, определявший в литературных произведениях все: от системы персонажей до интонационно-речевого строя, от подбора деталей до сюжетов, уступает место другому — достоверному изображению того, «как это было», для исследования на этой основе всей многомерности явления «человек и война». Эти две равнодействующие: безупречная, часто почти документальная точность в изображении военной реальности и начавшееся расширение проблематики, нравственно-гуманистическое осмысление этой реальности — и лежали в основе нормального развития прозы о войне после победы.
На этом пути были написаны лучшие вещи первых послевоенных лет: повести «Звезда» и «Двое в степи» Э. Казакевича, «Спутники» В. Пановой, рассказ «Возвращение» А. Платонова. Особенно сильно и слитно проявились обе составляющие в повести В. Некрасова «В окопах Сталинграда» . Она написана человеком, ощущающим значительность воспроизводимой им реальности безотносительно к тому, обладает или нет идейным весом тот или иной эпизод.
Плотность некрасовской прозы объясняется тем, что один и тот же текст воссоздает с безупречной точностью реальность сталинградских боев и раскрывает духовно напряженную жизнь повествователя — лейтенанта Керженцева. По словам В. Быкова, автор «явил миру правоту и высокую сущность индивидуальности на войне… утвердил правоту и значение как носителя духовной ценности в условиях, так мало способствующих какой-либо духовности…» В. Некрасов обратился, разумеется, в пределах своего исторического кругозора и цензурной планки, к острым проблемам, которые будут питать военную прозу и многие годы спустя: прежнее, предвоенное в изменившемся сознании фронтовика, добровольное — и принудительное, внутренняя свобода — и лишенная нравственных вожжей командирская власть, нерастворимость личности в солдатской массе и ее след в общей победе…
В том же самом августе 46-го, когда журнал «Знамя» начал печатать некрасовскую повесть, нормальное развитие литературы о войне было остановлено известным постановлением ЦК ВКП «О журналах «Звезда» и «Ленинград»». В нем, помимо площадной брани по адресу живущих в Ленинграде писателей, давалась прямая директива пишущим по военному ведомству: «Показать новые высокие качества, которые проявил наш советский народ в Великой Отечественной войне». Установленный фильтр предотвращал проникновение в литературу множества мыслей, рожденных войной, множества реальных фактов и конфликтов фронтовой и тыловой жизни и происходившего с советскими людьми в немецком плену.
С этого начался драматический поворот в развитии отечественной литературы о войне, перипетии которого будут меняться от десятилетия к десятилетию.
O том, как строго карались отступления от установленного канона, свидетельствуют печальная судьба переписанной заново А. Фадеевым романтической повести «Молодая гвардия» и показательная казнь первого эпического романа о войне В. Гроссмана «За правое дело» . Безупречно патриотическая книга о людях, все дела и помыслы которых отданы сражающемуся Сталинграду, о непобедимости народа, вставшего за правое дело, книга, прошедшая благополучно все надзорно-издательские инстанции, была тем не менее объявлена идейно порочной. Накал ненависти на самом верху к роману был вызван, на наш взгляд, прежде всего тем, что В. Гроссман позволил себе несанкционированный масштаб обобщений, вторгся в сферу идей, не полагающихся писателю по чину. За нарушение литературной субординации, за самостоятельность и смелость мысли, с которой судят о войне повествователь и персонажи, и был наказан В. Гроссман.
Урок публичной порки задержал нормальное движение военной прозы на несколько лет.
Ее новым звездным часом стало время послесталинской оттепели 50-60-х годов, когда в блестящем окружении «лейтенантских» повестей публикуются «Живые и мертвые» и «Солдатами не рождаются» К. Симонова, а В. Гроссман дописывает Роман «Жизнь и судьба». Удел военной прозы оказался в прямой зависимости от колебаний идеологии между относительной либерализацией и консервацией пропагандистских Мифов, что отразилось и на полярной судьбе крупнейших военных романов. Если рукопись «Жизни и судьбы» была изъята у автора как преступная и увидела свет в отечестве спустя 27 лет, то трилогия К. Симонова, облаянная поначалу охранительной критикой, принесла автору в итоге высшую государственную премию.
Путь В. Гроссмана от первой ко второй книге дилогии — путь от абсолютно советско-патриотического сознания к полному освобождению от советской мифологии во имя безжалостного и всеохватывающего анализа тоталитаризма — не имеет аналогий в мировой литературе. Этот путь был индивидуальным вариантом — правда, исключительным по интенсивности и бесстрашию мысли — естественного движения литературы к осознанию глубокой противоречивости Великой Отечественной войны. В. Гроссман увидел в самых разных ситуациях и персонажах войны продолжение давнего молчаливого спора между свободой и тиранией, между народом и партийно-деспотическим государством.
В. Гроссман увидел глубокое расслоение в том, что приказано было считать монолитом. Он показал, что, вставая плечом к плечу «за правое дело», одни воюют с врагом для избавления от «всеобщей принудиловки» после победы, а другие, «привычные до власти, еды, орденов», — для сохранения своих привилегий, для того, чтобы и дальше руководить человеком как овцой.
Арест рукописи «Жизни и судьбы» был карательной формой изъятия этой проблематики из литературы на все последующие годы коммунистического правления. Роман ы К. Симонова подобной участи избежали, несмотря на серьезное расхождение автора с общепринятыми тогда представлениями о войне. Избежали, в частности, потому, что их автор в совершенстве владел искусством компромисса между правдой и, говоря его словами, «соображениями здравого смысла», приемами, я бы сказал, расстановки защитных идеологических вех.
Планка внутренней свободы у К. Симонова была много ниже гроссмановской, тем не менее опубликованная в «Живых и мертвых» масштабная правда о войне стала взрывным, беспрецедентным откровением для 60-х годов. Опираясь на точное знание реалий войны, автор романа взломал миф о единодушии советского общества, противостоящего врагу, о продуманности и оправданности наших операций 41-го и 42-го годов. Он раскрыл гамму конфликтов между соратниками с разным нравственным сознанием и страшный след предвоенных репрессий в судьбе армии.
Он увидел, как противоборствует в воюющих людях казенно-исполнительская и инициативно-гуманистическая психология, как тяжело отзывается на солдатах опьянение властью, исключение из сознания отдающих приказ нравственных понятий о цене победы и доверии к человеку.
Книги В. Гроссмана и К. Симонова — пики военной романистики, рядом с которыми невозможно поставить ни одно из произведений о войне, печатавшихся под рубрикой «роман» в 1960-1970-е годы и чаще всего имитировавших этот жанр. В то же время бурно выходят превосходные военные повести вчерашних фронтовиков Г. Бакланова, В. Быкова, Ю. Бондарева, К. Воробьева, В. Богомолова, В. Астафьева, В. Курочкина… Объяснение этого жанрового перекоса лежит не только в художественных предпочтениях авторов, но более — в особом отношении партийной идеологии к военной теме в искусстве.
Победа СССР во Второй мировой войне была неоспоримым свидетельством мощи советского государства, прочности союза народа и партии, и любые попытки писателей взглянуть на войну в свете противоборства общественных сил, исследовать весь спектр отношений народа и власти на войне, весь спектр ее трагической реальности расценивались как идеологическая диверсия: «На святое замахиваетесь!» Вспомним хотя бы, какие обвинения обрушились на Г. Бакланова и А. Розена, посмевших в своих романах «Июль 41-го года» и «Последние две недели» коснуться военно-политических проблем преддверия и начала войны. Роман о Великой Отечественной войне стал зоной особого партийного надзора и зоной особого риска для потенциальных авторов.
Может быть, поэтому так и не сказали своего слова в романе о войне прошедшие ее дорогами опытные романисты Ф. Абрамов, Б. Ямпольский, В. Тендряков, В. Дудинцев, а ныне перешагнувшие уже 80-летний рубеж А. Солженицын и Д. Гранин? Может быть, поэтому деградировал после многообещающей «Тишины» как военный романист Ю. Бондарев? Может быть, поэтому в мощном потоке «возвращенной литературы» после 1986 года не оказалось, кроме «Жизни и судьбы» и автобиографической повести К. Воробьева «Это мы, Господи!» , ни одной книги о войне, написанной «в стол» за минувшие десятилетия?
А какие поразительные, поистине романного замаха неосуществившиеся были замыслы! «Люди и нелюди» у В. Тендрякова, «Белая лошадь» у Ф. Абрамова…
Судьба «лейтенантских» повестей складывалась в целом благополучнее. Идейные надзиратели вынуждены были согласиться сквозь зубы на ее неприкрашенную, но локальную «окопную правду». И все же тяга к социально-историческому художественному исследованию войны, выстраданному отечественной прозой, не могла быть вытравлена даже во времена тотального втягивания общества в ложь и беспамятство.
О том, как романное мышление пробовало осуществиться в жанровых рамках повести, свидетельствует творческая эволюция В. Быкова в 80-90-е годы.
В «Знаке беды», «Карьере», а затем в «Стуже» резко меняется сложившаяся за четверть века, и, казалось бы, навсегда, структура его повестей о минувшей войне. Убывает батальное начало, возрастает объем социально-исторического народного бытия, художественное время раздвигается в довоенные годы с их противоречиями, выдвигается в центр острейшая проблема — народ и власть. Чтобы объяснить поведение своих героев на войне, в оккупации, понять причины их мужества и страха, заблуждений и прозрений, достоинства и придавленности, В. Быкову уже мало нравственно-психологических мотивировок в дни войны.
Он ищет истоки этого там, вдали, где раскулачивали тружеников и арестовывали невинных, оскверняли веру и выкорчевывали совесть, учили бдительности и внушали ненависть к классовому врагу, приучали к покорности безжалостному государству… Раздвигая рамки исторического времени, писатель обнаруживает закономерную связь между военным и предвоенным, видит характерные конфликты военного времени как часть советского мира. Оставаясь в рамках повестей, В. Быков явственно испытывает в этих книгах «зов» романного мышления, стремится к социально-историческому обоснованию нравственно-психологических коллизий войны.
Возникает жанровый феномен — романное содержание в традиционной форме повести.
Вторая половина 1980-х годов принесла ликвидацию политической цензуры и отмену партийной мифологизации военной истории. Казалось бы, с устранением этих причин, сковывавших естественное развитие военной прозы, ее драма исчерпана и впереди — новый взлет. Однако упущенные в свое время потенции литературы о войне, и в этом ее печальная специфика, не восстанавливаются в более благоприятное время. Слово о войне, не высказанное в естественные сроки, не может быть продублировано позже.
Включаются в действие новые факторы, обостряющие драму военной прозы.
Происходит стремительное сужение круга талантливых прозаиков-фронтовиков. Ушли из жизни К. Воробьев, К. Симонов, В. Овечкин, Б. Ямпольский, Ф. Абрамов, В. Тендряков, В. Некрасов, позже В. Кондратьев, В. Дудинцев, Ю. Нагибин, А. Адамович, Б. Окуджава, а также писатели идущей за ними генерации, тыловая юность которых впитала атмосферу военного четырехлетия: Ю. Трифонов, Ю. Казаков, В. Шукшин, В. Максимов. Среди причин, по которым лучшими прозаиками этого и следующего за ним поколения не были и вряд ли будут написаны книги о войне, является, очевидно, помимо иных творческих пристрастий, художническая честность, интуитивное ощущение того простого факта, что сочинять о войне без собственного опыта жизни на войне есть профанация литературы.
Уже четверть века в литературу о Великой Отечественной войне нет притока новых авторов, обладающих бесценными базовыми фронтовыми впечатлениями, которые составляют, независимо от талантливости художника, фундамент правды в военной прозе. Исключением стала самая выдающаяся книга о войне последних лет — роман «Генерал и его армия» Г. Владимова, для которого таким базовым источником оказались воспоминания нескольких военачальников, литературной обработкой которых он занимался в молодости.
В книге Г. Владимов смело сближает разновременные и разномасштабные явления войны в поисках тайных, острых ее коллизий, еще вчера неведомых нашей литературе. Спасать ли Россию ценой России? И кому спасать: вчерашнему арестанту в обнимку со своим палачом?
Радоваться звезде, упавшей на погоны за удачное сражение, или плакать о напрасно погубленных в том же сражении «ореликах»? Уважать ли маршала — гения русской четырехслойной тактики, не имевшего органа восприятия для слова «жалко»?..
Перед нами — тотальный тайный надзор всесильных органов за военачальником любого ранга, скрытые интриги среди высшего генералитета, за которые плачено сотнями солдатских жизней, драма танкового гения Гейнца Гудериана, прерывающего наступление на Москву в виду ее пригородов… Перед нами — веер блестяще выписанных психологических положений, в которые втянуты люди многослойного военного пирога.
И вместе с тем это современное, глубокое осмысление «неизвестной войны» не опирается на первичное знание ее реалий. Оно заменено воспроизведением материала из огромного изобразительного массива, накопленного предшествующей военной прозой. В пределах его Г. Владимов мастерски оперирует, компенсируя отсутствие собственной зрительной, слуховой, психологической памяти войны эстетически броскими иллюстрациями, искусно подобранными деталями, эффектно выстроенными батальными ситуациями. Это соотносится с изображением войны в прозе В. Некрасова, К. Симонова, В. Быкова, как копия с оригиналом.
Налицо неравновесие самобытно-глубокого художественного исследования войны и во многом вторичного изображения ее фактуры.
Совершенно очевидно, что сегодня и всегда военная проза высокого класса создается только теми, кто опирается на личное, из первых рук знание подлинных обстоятельств фронтовой жизни, видимых и скрытых. Таковы последние повести В. Быкова: «Стужа» , вызвавшая острую полемику, и «Полюби меня, солдатик» , односуточная повесть А. Солженицына «Адлиг Швенкиттен» (Новый мир.
1999. № 3) и маленький роман В. Бута «Орел-решка» .
В повести А. Солженицына приоткрывается завеса над тем, почему и как в победном 45-м гибли лучшие, умелые солдаты. Праздничный январский рейд армии по нетронутой боями Восточной Пруссии; ночной прорыв отсеченной немецкой группировки; вбитый в наших командиров еще с лета 42-го, с приказа «Ни шагу назад» страх за самовольную, пусть и необходимую для дела, смену позиций; трагическая гибель дивизиона тяжелых пушек, оставленного штабом артбригады без связи и пехотного прикрытия, увертливость и безнаказанность штабных чинов, обвинивших в случившемся погубленных ими людей…
Роман В. Бута, говоря словами написавшего предисловие В. Быкова, еще одна новая и честная страница о прошлой войне. Автор — свидетель и участник описываемых событий, с документальной достоверностью привязанных к судьбе трагического десанта в Крым осенью 1943 года. Десант этот закончился разгромом; очевидно, тому находится немало причин.
Но легче ли от этого было тем, кто тонул среди артиллерийских разрывов в штормовом проливе, кто истекал кровью на крошечном плацдарме крымской земли, кто потом был брошен на произвол судьбы и сам искал спасения? Автор пишет о смершевцах и заградотрядниках, что не часто случается в нашей литературе.
Подведем итог. Как видим, судьба отечественной прозы о Великой Отечественной войне — непрерывная идейно-художественная драма, вызванная действием меняющихся со временем факторов как внешнего, общественно-идеологического, так и внутрилитературного порядка. Эта драма началась в 1946 году и длится по сей день.
Сегодня она — в угасании, и, очевидно, уже безвозвратном, произведений гармонического типа, обладающих паритетом достоверного изображения того, «как это было», и современного осмысления социально-психологического среза войны как части нашего общего бытия. Вероятность появления новых произведений о минувшей войне с равновесием этих начал стремительно падает, а именно оно представляет ценнейшую традицию отечественной военной прозы высокого класса.
Безусловно, в новых произведениях о войне, если они будут написаны авторами-фронтовиками, увы, уже немногочисленными, следует ожидать значительный перевес документального, хроникального, биографического, поскольку свободное от нормативных ограничений изображение подлинной войны ощущается ими все более как самодостаточное, как единственный источник правды о тех днях и единственный стимул творчества. В то же время отсутствие непосредственного контакта с военной реальностью будет осознаваться с течением лет честными писателями невоевавших поколений все острее как непреодолимый барьер перед военной темой.
Таким образом, с видами на будущее нашей военной прозы, как говорится, куда ни кинь — всюду клин. Дай Бог мне ошибиться в этом нерадостном прогнозе…
Полвека прошлого без будущего?