Сентиментально-романтическая тема луны в балладах Жуковского
Сентиментальная поэтизация народной жизни, столь важная для «русских» баллад, испытывается «мефистофельским» скептицизмом зловещего незнакомца, и обаяние патриархальных добродетелей разрушается.
Предметом полемики становится затем сентиментально-романтическая тема луны, возникающая во многих балладах Жуковского («Людмила», «Светлана», «Эолова арфа», «Адельстан», «Варвик») и тесно связанная с важнейшими для поэта лирическими темами. Варьируя некоторые ключевые мотивы «Подробного отчета о луне» (1820), Марлинский как бы подхватывает излюбленную мысль Жуковского о таинственной связи земного и лунного (т. е. небесного) миров. Но едва лишь читатель получает возможность узнать контуры знакомой поэтической идеи, следует резкий поворот. Герой (а в известной мере и стоящий за ним в этот момент автор) отказывается видеть в лунном мире будущий приют человеческих душ и сферу абсолютного» разрешения всех земных противоречии. Иными словами, отвергается очень важная для Жуковского мысль о том, что истинная полнота счастья, гармонии, красоты возможна лишь за границей жизни, в потусторонней вечности, и что только приближение к этой абсолютной полноте — в устремленности к запредельному, в непостижимой эмоциональной связи с потусторонним — одухотворяет «здешнюю» жизнь, неся человеческому сердцу «надежду, веру и покой». «Поэзии небесных упований» (Розанов) противопоставляются поэзия бурной страстности, энергия порывистого энтузиазма, безудержная смелость мысли и стремлений: «Прелестна ты, звезда покоя, но земля паша, обиталище бурь, еще прелестнее, и потому я не верю мысли поэтов, что туда суждено умчаться теням нашим» что оттого влечешь ты сердца и думы, не тебе, тихая сторона, быть приютом буйной молодости души человеческой! В полете к усовершенствованию ей доля — прекраснейшие миры и еще тягчайшие испытания, потому что дорогою ценой покупаются светлые мысли и тонкие чувствования»»
Инерция сентиментального дидактизма подрывается развитием темы романтической страсти. С первых же строк декларируется причастность страстной любви к миру идеальных ценностей. Ее пламенность и безмерность становятся обоснованием ее высшего значения, а вместе с тем и ее права стоять выше обыденных норм и правил общежития. Идеальная правда романтической страсти освящает своими особыми критериями и такие ситуации, когда нарушаются нормальные отношения героя с миром, когда хаос и смута, воцарившиеся в его душе, вплотную приближают его к отпадению от бога и человечества, к возможности преступления. Характерно, что демоническое желание «хоть ценой крови, ценой души купить временное всевластие» возникает в сознании героя как непосредственное продолжение полемических мыслей о том, что «дорогою ценой покупаются светлые мысли и тонкие чувствования».
Однако «экстремальное» испытание позволяет отделить от явно архаической формы заложенный в ней непреходящий смысл. Чудесный сюжет, которому условность литературного «сна» дает возможность осуществиться в полной мере, раскрывает трагическую диалектику преступления и наказания. «Душа моя была разорвана печалью» — таково первое последствие первого же шага на пути романтического беззакония. И чем сильнее, чем напряженнее звучит тема страсти, тем болте усиливается и возвышается звучание противостящей ой темы Совести и долга. Поворот к чудесам позволяет придать нравственной коллизии обычную для фантастических повестей вселенскую масштабность (тут важны «роковые услуги» «беса», злодейство, разрывающее связь героя со всем человеческим, низвержение в некую замогильную бездну и т. п.). Напряженность коллизии доводится до катастрофического разрешения, и в романтической экзальтации обнаруживается страшимо потенциал разрушения и зла.
В общем, к традициям просветительского рационализма, питавшим готический роман и рассказы Ирвинга, Марлинский так и не возвращается. Но и к традиции Гофмана он не приближается. Остается чуждой ему и гротескная фантастика французской «неистовой» школы, в других отношениях Марлинского привлекавшей. Бестужевские поиски в области поэтики фантастического (и «Страшное гадание» в особенности) выражают попытку нащупать пути, ведущие к романтизму не-индивидуалистического типа.
Такая попытка (своеобразно продолжавшая искания не только Жуковского, но и декабристской литературы начала 1820-х годов) была проявлением закономерной реакции на опасные последствия метафизического бунта романтиков, направленного против непреложных законов бытия и норм человеческого общежития.
Эти опасности, наиболее остро характерные для романтизма «байронического», чувствовал не один Бестужев. И не он один стремился напомнить о двойственной природе человеческих возможностей, о роковом потенциале, таящемся в безоглядном «парении» духа. Но в зависимости от направления творческих исканий конкретного писателя реакция на опасности, заложенные в природе романтического индивидуализма, оказывалась различной. Пушкин на протяжении 1820-х годов движется к реалистически обоснованной широте взгляда, позволяющей выйти за пределы романтического конфликта с миром. Марлинский в начале 1830-х стремится сохранить романтический максимализм, очистив его от высокомерия и демонизма. По своей сути, это попытка обосновать и утвердить своеобразный романтический стоицизм, призванный ввести высокую идеальность романтизма в русло строгой и ясной нравственной программы.
Сентиментально-романтическая тема луны в балладах Жуковского