Теория литературы: Античный кинизм на примере творчества Венедикта Ерофеева
Средневековое юродство, как и античный кинизм, были для своих эпох чем-то вроде постмодернизма. «Жизнь юродивого, как и жизнь киника, — это сознательное отрицание красоты, опровержение общепринятого идеала прекрасного, точнее, перестановка его с ног на голову…» — обобщает А. М. Панченко56. Речь, собственно, идет о том, что юродивый, как и писатель-постмодернист, вступает в диалог с хаосом, стремясь среди грязи и похабства найти истину. «Благодать почиет на худшем — вот что имеет в виду юродивый»57. Не случайно модель юродивого сознания приобрела такое значение у Даниила Хармса, одного из самых радикальных предшественников русского постмодернизма. Этим типологическим родством стратегий, вероятно, объясняется тяготение Вен. Ерофеева и позднейших постмодернистов (прежде всего Саши Соколова и Евг. Попова) к культурному архетипу юродства.
Герой поэмы Ерофеева проходит по нескольким «кругам» хаоса. Во-первых, это круг «народной жизни» — а именно, мотивы дна, пьянки, образы попутчиков Венички и т. д. Символическим концентратом этого ряда мотивов становится описание глаз народа в главе «Карачарово-Чухлинка» (в несколько перифразированном варианте оно повторится в главе «43-й километр-Храпуново»). Другой круг хаоса — социально-политический — образован стереотипами советского официоза и советской ментальности в целом. И опять-таки эти стереотипы не только пародийно снижаются Веничкой. Он использует этот безобразный язык для собственных импровизаций о путешествиях по белу свету («Игрушки идеологов монополий, марионетки пушечных королей — откуда у них такой аппетит?»). Более того, не то сон, не то воспоминание Венички о Черкассовской революции (главы «Орехово-Зуево-Крутое», «Воиново-Усад») свидетельствует о кратком, пародийном, и все же восприятии Веничкой логики исторического абсурда. По крайней мере, вся хроника Черкассовской революции со штурмами и декретами выглядит как травестированная копия Октября.
Но в поэме реализован и еще один, самый важный уровень воплощения мирообраза Хаос — метафизический. Он представлен прежде всего хронотопической структурой, обнажающей сам принцип мироустройства. Наиболее зримо формула мироздания «Петушков» воплощена в траектории пьяных блужданий Венички: как известно, направляясь к Кремлю, он неизменно оказывается на Курском вокзале, откуда уходит поезд в Петушки; однако реальная дорога в Петушки приводит Веничку к Кремлю, где он и находит свою страшную погибель. Это логика Зазеркалья, это пространство заколдованного, порочного круга. Недаром на обратном, скорбном пути из Петушков в Москву окончательно исчезает пространство, его заменяет абсолютный мрак за окном электрички; исчезает и время: «Да зачем тебе время, Веничка? (…) Был у тебя когда-то небесный рай, узнавал бы время в прошлую пятницу — а теперь небесного рая больше нет, зачем тебе время?»
Стратегия как героя, так и автора поэмы не сводится ни к упоению хаосом, ни к отшатыванию от него. Ерофеев пь! тается вступить в философский диалог с хаосом, стремиться упорядочить абсурд и безумие изнутри, пропустив их через себя. Показательно стремление Венички систематизировать, рационально упорядочить сам процесс выпивки. Прямое порождение этой стратегии — «пресловутые «индивидуальные графики», которые Веничка вел, будучи бригадиром, или уже упомянутые рецепты коктейлей, комически сочетающие математическую точность и фантастичность ингредиентов. Наиболее четко программа этого, метафизического, диалога выражена в рассуждении об икоте в главе «33-й километр-Электроугли». Пьяная икота предстает как чистый случай неупорядоченности и, соответственно, как модель жизни человека и человечества: «Не так ли в смене подъемов и падений, восторгов и бед каждого отдельного человека, — нет ни малейшего намека на регулярность? Не так ли беспорядочно чередуются в жизни человечества его катастрофы? Закон — он выше всех нас. Икота — выше всякого закона».
Осуществляется ли эта программа? Каковы последствия диалога с хаосом, в первую очередь, с хаосом метафизическим? Ответом на этот вопрос становится финальная часть поэмы, где, как и в начале, когда Веничка беседовал с ангелами и Богом, собеседниками Венички выступают «послы вечности», персонажи мифологические и легендарные. В этой, финальной, части поэмы внутреннее напряжение действия держится на противоречии между все более иллюзорной-линейностью движения (ведь и главы по-прежнему обозначаются названиями станций, лежащих на пути из Москвы в Петушки) и той стремительностью, с которой сворачивается в кольцо реальное пространство текста (финал этого процесса в главке, сводящей в одну точку оба конца Веничкиного маршрута: «Петушки. Садовое кольцо»). Эта метаморфоза проявляется не только в том, что электричка идет обратной дорогой, все ближе к Москве, но и в том, как симметрично прокручиваются здесь все важнейшие мотивы первой части. Докучающие Веничке в этой части явные посланцы хаоса: Эринии, Сатана, Сфинкс, понтийский царь Митридат с ножиком, скульптура «Рабочий и колхозница», четверка убийц — придают этой кольцеобразной структуре совершенно определенный смысл. Веничкины попытки организовать хаос изнутри проваливаются. Посланцы хаоса убивают Веничку — без надежды на воскресение. Дурная бесконечность одолевает линию человеческой жизни.
Почему же терпит поражение Веничкин диалог с хаосом? Почему его смерть окончательна и бесповоротна? Первая и важнейшая причина связана с юродивой «нераздельностью и несли-янностью» Венички по отношению к окружающему его хаосу. Дело в том, что Веничка сбивается, вычисляя запрятанную внутри хаоса логику. Он не может не сбиться, ибо такова расплата за «священное безумие», за вовлеченность в пьяный абсурд. Таков неизбежный результат диалогического взаимодействия с хаосом, а не монологического воздействия на него: диалог требует вовлеченности.
Виновен ли Веничка в том, что Хаос оказался сильнее его? Если да, то это чистый случай трагической вины. Причина поражения Венички не в его ошибке — ошибка, наоборот, результат правильности избранного пути. Вся художественная конструкция поэмы и прежде всего образные соответствия смещения между первой (до Петушков) и второй (после) частями поэмы внятно свидетельствуют о том, что буквально все, проникнутое божественным смыслом, оказывается в равной мере причастно к хаосу. Действительно, евангельский сюжет свершается вновь. Но свершается неправильно. Нового Христа предает не Иуда (характерно, что даже упоминание об Иуде отсутствует в поэме, не говоря уж о каких бы то ни было персонажных соответствиях) — но Бог и ангелы. Иначе говоря, запечатленные в этом вечном сюжете духовные ценности не выдерживают испытания атмосферой тотальной амбивалентности. Карнавальность, по Бахтину, воплощает «веселую относительность бытия». У Ерофеева эта же веселая относительность мироустройства переживается как объективный источник трагедии. Ведь даже эмблема самого чистого и светлого персонажа поэмы — младенца, сына Венички — превращается в финале поэмы в огненный знак смерти, кровавый символ абсурда: «Густая красная буква «Ю» распласталась у меня в глазах, задрожала, и с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду».
Этот финал создает парадоксальную ситуацию: получается, что перед нами исповедь человека, находящегося по ту сторону жизни, написанная буквально с «потусторонней точки зрения». Однако у Ерофеева «смерть автора» приобретает чрезвычайно важное семантическое наполнение. По сути дела, эта позиция становится той трагической ценностью, которая противопоставляет Веничку и его двойника-автора сплошь релятивному миру вокруг него. Ибо в этой реальности смерть оказывается единственно возможной прочной, недвусмысленной категорией. И взгляд из смерти обладает единственно возможной — трагической — подлинностью. В финале читатель получает возможность как бы заново воспринять и всю поэму, поняв ее парадоксы и прежде всего саму установку на диалог с хаосом как следствие обретенной автором-творцом и оплаченной ценой гибели героя «потусторонней точки зрения».
Теория литературы: Античный кинизм на примере творчества Венедикта Ерофеева