Уроки Александра Белецкого
Об одной из очередных задач историко-литературной науки
Изучение истории читателя
После долгих, более века продолжавшихся мытарств, побывав в услужении и у библиографии, и у метафизической эстетики, и у истории, и у психологии, и у публицистики, наука о литературе выбирается наконец на самостоятельную дорогу. Многое еще даже принципиально не решено; в области истории отдельных литератур часто не проделана и половина необходимой черновой предварительной работы; но все же историки литературы знают, по крайней мере, чем они занимаются и для чего; раньше они и этого не знали. В настоящее время обычный тип историко-литературного исследования довольно ясно слагается из четырех основных моментов. Во-первых, принимаясь за анализ литературного произведения как явления исторического, мы изучаем обстоятельства, предшествовавшие возникновению явления и его обусловившие ; во-вторых, мы анализируем произведение в его сущности ; в-третьих, нам необходимо выяснить место явления в его исторической среде ; и наконец, нам необходимо выяснить результаты явления .
Долгое время наша наука почти не выходила из наблюдений над фактами, относящимися к первому моменту; в настоящее время особенно повезло — второму. Из вопросов, относящихся к четвертому, очень важный вопрос — о читателе и его роли в деле «выработки поэтического сознания и его форм», о читателе как участнике литературного процесса и сотруднике писателей в создании национальных литератур отдельных народностей — относится к числу методологических вопросов, как будто решенных, но на практике как-то неохотно и осторожно трактуемых. Принципиально против роли читателя как исторического фактора — особенно после известной книги Эннекена — как будто никто не возражает: признана необходимость изучения не только литературных произведений, но и социальных групп, являющихся их потребителями и нашедших в них сочувственное выражение своих идеалов и вкусов и эстетических запросов. Доказывать сейчас, что история литературы не только история писателей, но и история читателей, что без массы, воспринимающей художественное произведение, немыслима и сама творческая производительность, что история литературы должна интересоваться распространением в массе литературных форм, их борьбой за существование и преобладание в читательской среде, — значит ломиться в открытые двери.
Тем не менее практика науки от превращения этих теорий в азбучные истины выиграла пока немного. Как это часто бывает, дело благополучнее обстоит на Западе: нам известны во французской, в немецкой, в английской литературе труды, не только теоретически ставящие вопросы, но и чисто исторические; сам Эннекен в заключительной части своей книги в виде иллюстрации дал эскиз изучения читателей В. Гюго, интересный, несмотря на неполноту и недостаточную фактичность материала; исследования такого же рода предпринимались не раз, и в свое время с успехом Вильгельм Аллель проследил, например, историю одной из самых заразительных книг XVIII века — гетевского Вертера , а не так давно в русском переводе явилась французская книга Луи Мегрона — блестящая попытка на основании интереснейших человеческих документов проследить претворение французского романтизма 30-х годов XIX века в читательской среде, к нему близкой. Русских работ, подобных вышеприведенным, я не знаю: конечно, дань внимания читателю отдавали и русские историки литературы, начиная от Порфирьева, в 1858 году на страницах «Православного собеседника» сгруппировавшего скудные тогда данные о «почитании книжном» в Древней Руси, и кончая хотя бы Боборыкиным, уделившим особую главу в своей книге о европейском романе XIX века читающей публике, или В. В. Сиповским и Н. А. Котляревским, в недавнем сборнике статей «Канун освобождения» давшим очерк русского читателя накануне 60-х годов. Тем не менее никак нельзя сказать, чтобы изучение русского читателя, для истории которого материалов со брано уже сейчас достаточно, стояло у нас на отчетливо осознанном пути.
Интересовались у нас более психологией современного читателя, изучаемой экспериментально: неутомимый популяризатор и библиограф, в настоящее время в Женеве работающий в области библиопсихологии , Н. А. Рубакин в разное время опубликовывал результаты своих анкет и наблюдений над читателем из среды интеллигентной, над читателем из народа; последнему, равно как и читателю подрастающих поколений , особенно посчастливилось; но я не буду называть общеизвестных статей и книг в этой области, несмотря на их теоретическое и практическое значение. Для будущего историка русской литературы конца XIX и начала XX века они дадут драгоценный материал; но прошлое русского читателя остается все же в тени, и от этого страдают не только наши знания о прошлом русской культуры вообще, но, в частности, и наши сведения по истории русской литературы. Без истории русского читателя она не имеет под ногами почвы: она однобока, она неизбежно будет давать выводы, высказанные наполовину, какою бы точностью они ни отличались в первой своей части, а без этой второй половины мы ни для одного из ее моментов не можем получить никакого итога.
2
В частности, каким иным путем, как не путем изучения читателя и его истории, мы сможем получить объективный ответ на издавна мучающий историков литературы вопрос о выборе материала, подлежащего историко-литературному изучению? Как известно, одни предлагают считать предметом этого изучения все дошедшее до нас в определенной словесной форме; другие рекомендуют уделять преимущественное внимание поэзии, изучать лишь такие произведения, признаками которых является художественный замысел или художественный эффект, то есть красота или изящество формы; конечно, и таких произведений окажется слишком много, но из их массы, говорят нам, должно отбирать произведения, в которых публика находила когда-нибудь свой идеал красоты или энергии. Последние слова взяты мною из известной статьи Лансона, дважды изданной М. О. Гершензоном в русском переводе; в судьи, как видим, призываются читатели, но судьи это своеобразные: их мнения удивительным образом едины на протяжении веков — и раз это признано, мнений их допытываться нечего; на практике оказывается, что суд их тождествен суду самого пишущего историю критика, и в дальнейших анкетах и запросах он не нуждается. Но не говоря уже о том, что для изучения читательских вкусов и у нас, и на Западе чрезвычайно мало сделано, спрашивается: чьи же именно вкусы мы должны принимать при этом в расчет? Вкусы эти эволюционируют: для современников, например, Державина — он писатель образцовый; для читателей пушкинского поколения и для самого Пушкина — Державин дорог как личность, но как поэт он «чудак, не знающий ни русской грамоты, ни духа русского языка, не имеющий понятия ни о слоге, ни о гармонии, ни даже о правилах стихосложения».
Однако это не мешает приятелю Пушкина, кн. Вяземскому, восторгаться этим чудаком, поэзия которого — «жаркий летний полдень, где все сияет, все горит ярким блеском, где много очарования для воображения и глаз». Для Белинского, Чернышевского и их ученика Пыпина, для шестидесятника Маслова ничего не может быть слабее художественной стороны поэзии Державина; для современных нам критиков — Б. Садовского, Б. Грифцова, Б. М. Эйхенбаума — поэзия Державина такой же сад очарований, как для кн. Вяземского, но опять-таки это очарование открывается для каждого из них не в одном и том же.
Помещая Державина в историю русской литературы, к чьему же голосу я должен прислушаться? Допустим, что одни современники будут признаны настоящими судьями. Но разве мы не знаем, как ошибочен суд современников?
Ведь это почти закон, что чем единодушнее и выше восторги современников, тем ниже произведение по своему эстетическому и идейному уровню. И затем, кто же эти современники? Шишков, произносящий панегирик Державину при открытии «Беседы любителей русского слова»? Митрополит Евгений Болховитинов, почтенный библиограф и исследователь старины, но едва ли значительный эстетический авторитет? Или харьковский профессор всеобщей истории, географии и статистики Филомафитский, успевший высказаться о Державине в одной из своих статей?
Неужели же названные лица являются авторитетными голосами если не всей массы русского народа, современной Державину, то хотя бы той небольшой группы из этой массы, которая читала Державина и вообще что-нибудь читала? Для старообрядческого начетчика, по-прежнему и в конце XVIII века переписывавшего «Пролог» и «Великое зерцало», Державин не существовал вовсе. Для русского барина-галломана, собиравшего в своей библиотеке энциклопедистов и гривуазных поэтов второй половины XVIII века, в Державине не ощущалось большой надобности. Сказать «современник» — значит дать только хронологическое указание, и ничего более.
А между тем были же какие-то причины, удержавшие Державина в памяти читателей и в послепушкинскую эпоху, пронесшие эту память через все бури и натиски русского XIX века и заставившие современных нам читателей-эстетов находить в Державине вкус и очарование. Верно одно: конечно, не все дошедшее до нас в словесной форме равно достойно стать предметом нашего изучения. Отбор неизбежен, и иного критерия отбора, кроме голоса читателей, у нас нет.
Всякие попытки установить эстетическую ценность литературного произведения безотносительно к вопросу о восприятии этого произведения пока терпят неудачу. Пора нам признать, что произведение является художественным или нехудожественным, первостепенным или второстепенным лишь в сознании читающих; это они открывают в нем красоту, это они создают его «идею», идею, о которой часто не подозревае
Уроки Александра Белецкого