Вещный мир литературы в интерпретации А. П. Чудакова
Александр Павлович Чудаков, безвременно ушедший от нас осенью 2005 года, — известный литературовед, прежде всего исследователь творчества А. П. Чехова. Но, кроме того, им написаны статьи, посвященные поэтике А. С. Пушкина, Н. В. Гоголя, Н. А. Некрасова, И. С. Тургенева и других русских писателей. А. П. Чудаков также автор статей о замечательных филологах — А. А. Потебне, В. Б. Шкловском, В. В. Виноградове, Л. В. Пумпянском — и комментариев в изданиях работ большинства из них.
Одним из предметов постоянного внимания Александра Павловича была художественная деталь — пейзажная, речевая, портретная и особенно предметная.
В предисловии к книге «Слово — вещь — мир. От Пушкина до Толстого» А. П. Чудаков сетовал, что предметный мир русской классической литературы почти совсем не изучен литературоведами. «Меж тем мир воплощенных в слове предметов, расселенных в пространстве, созданном творческой волею и силой художника, есть не меньшая индивидуальность, чем слово» . Даже в исследовательском отношении к художественной словесности, с горечью замечал он в другой книге, подспудно проявляется представление, что предметный мир произведения — это некая копия или фотографический снимок реальности и в отличие от привычных «героев» литературоведения — повествования, сюжета, персонажа — не заслуживает пристального внимания и скрупулезного анализа. Однако на самом деле в изображении вещей выражено видение мира тем или иным писателем, выражено порой не менее отчетливо, чем на уровне идей, «духовных феноменов»: «Если в слова Мир писателя Вкладывать не ныне распространенное вольное, а терминологическое содержание, то их следует понимать как оригинальное и неповторимое видение вещей и духовных феноменов, запечатленное словесно» (Мир Чехова. Возникновение и утверждение. М.: Советский писатель, 1986.
С. 3). Предмет в литературе — совсем не то же самое, что в повседневности: «Представление о реальном предмете, попав в сферу действия мощных сил художественной системы, не может сохранить свою дохудожественную сущность. В процессе создания произведения оно поглощается художественным организмом, «усваивается» им. «Зеркально» отраженным является лишь предмет массовой беллетристики, который как бы перенесен нетронутым из эмпирического мира .
Художественный предмет большой литературы от эмпирического отличен и отделен.
Вещная насыщенность ситуаций у разных писателей различна. Установить, какие предметы оставляет писатель из бесчисленного множества вещей эмпирической действительности, каков критерий этого отбора, какова композиция отобранных предметов и какие эмоционально-смысловые эффекты это создает — все это входит в задачу описания предметного мира писателя…» .
Для А. П. Чудакова предметы составляют один из трех уровней мира писателя: «Мир писателя, если понимать его не метафорически, а терминологически, — как некое объясняющее вселенную законченное описание со своими внутренними законами, в число своих основных компонентов включает: а) предметы , рассеянные в художественном пространстве-времени и тем превращенные в художественные предметы; б) героев, действующих в пространственном предметном мире и обладающих миром внутренним; в) событийность, которая присуща как совокупности предметов, так и сообществу героев; у последних события могут происходить как во внешней сфере, так только и целиком в их мире внутреннем. Изучение поэтики писателя и устанавливает прежде всего принципы и способы его оценки предметов, героев и событий» .
В исследованиях А. П. Чудакова содержатся примеры тонкого и глубокого анализа предметного мира, художественных деталей в творчестве русских писателей . Для предметного мира пушкинской прозы характерны такие черты. Это «исчислимость» и ограниченность феноменов . Это «единичность» детали («Из каждой предметной сферы дается только одна подробность. О луне или ветре дважды не говорится.
Если в описании бурана в «Капитанской дочке» о снеге упоминается во второй раз, то это уже другой снег: не «мелкий», а «хлопья»»). Это «отдельность» предметов, деталей . Эта «отдельность», по мнению исследователя, — кардинальное свойство пушкинского художественного мира, проявляющееся и на других его уровнях, например при изображении характеров персонажей.
Так, из противоречивых свойств соткан характер Онегина: уже в первой главе он одновременно и личность — «мечтатель» с «резким, охлажденным умом», близкий Автору, и человек, каких много, вроде бы заурядный светский денди. Плохо знающая русский язык Татьяна Ларина , несмотря на это, названа «русская душою». А между наивным «недорослем» Петрушей Гриневым, направляющимся к месту службы в Оренбургскую губернию, и Гриневым — участником военного совета в Оренбурге, как отметила еще М. И. Цветаева, которую цитирует А. П. Чудаков, в романе прошло «три месяца времени, а на самом деле по крайней мере десять лет роста».
А. П. Чудаков решительно опровергает устоявшееся мнение о похожести предметного мира Пушкина и Чехова. Он предлагает еще одну характеристику предметного мира пушкинской прозы: «Важнейшую роль в создании эффекта отдельности играет в прозе Пушкина явление равномасштабности.
Что это такое?
Явление, картина или предмет могут быть изображены двумя разными способами: 1) в общем или 2) через одну репрезентативную подробность.
Можно сказать: Лунная ночь, но возможно и иначе: Сверкает бутылочный осколок ; можно написать: Подул осенний ветер, а можно: Затрепетал одинокий лист на голом дереве.
Эти описания — разного масштаба.
Для прозы сентиментализма, романтиков масштаб не важен: «Спят горы, спят леса, спит ратай».
У Пушкина — иное: «Буря утихла. Солнце сияло. Снег лежал ослепительной пеленою на необозримой степи» ; «…ветер выл, мокрый снег падал хлопьями; фонари светились тускло; улицы были пусты. Изредка тянулся Ванька на тощей кляче своей, высматривая запоздалого седока» .
Все подробности обоих пейзажей одномасштабны — будь это детали панорамного охвата или обзора урбанистически-замкнутого .
Элементы ландшафта пушкинской прозы — как на географической карте: река или дорога не может быть на ней дана в другом масштабе по сравнению с прочими элементами местности.
В крупномасштабный пушкинский пейзаж не может вторгнуться явление мелкое — например, хлопающая ставня или пискнувшая пичужка в огромном засыпающем лесу, как у Гончарова «.
Чеховская поэтика детали в этом отношении ближе к гончаровской, чем к пушкинской: «…В подобных перечислениях у Чехова обычно объединены самые разнопланные явления, в том числе апредметные . У Пушкина же все подробности из одной сферы и сравнимы как фрагменты той же самой предметной картины». При этом «равномасштабность» у Пушкина «не зависит от характера повествователя в разных прозаических текстах».
Оказывается, предметный мир Пушкина не похож на изображение вещей ни у кого из позднейших русских классиков: «В принципе равномасштабности Пушкин не имел последователей. Изображение предметного мира у Гоголя, Тургенева, Гончарова, Лескова, Чехова — продолжая сравнение — похоже не на строго выверенную карту, а карту, выполненную более свободно; в нужных местах масштаб нарушается — на стоверстной схеме вдруг возникает толстая жила реки, могущая выглядеть так разве что на двухверстке, или рисунок памятника архитектуры, игнорирующий вообще всякий масштаб.
Но для того чтобы этот масштаб стало возможным нарушать, надобно было его почувствовать и найти.
Приписывание предмету изображенного мира самостоятельной роли, возможность его отдельностного существования было важнейшим завоеванием Пушкина, сразу положившим пропасть между ним и хронологически ближайшими литературными соседями — романтиками с предметной размытостью их прозы, поставившим его на совершенно новые литературные и метафизические позиции. Он видел твердые лики вещей».
Простота обозначения предметов в пушкинской прозе, минимум эпитетов — проявление этой установки.
А. П. Чудаков убедительно оспорил не только распространенное мнение о близости поэтики деталей у Пушкина и Чехова, но и некоторые другие «общие места» в отечественном литературоведении, относящиеся к характеристике вещественного мира прозаиков-классиков. Так, тургеневский пейзаж было принято рассматривать как, по существу, вариант романтического: в изображении картин природы эмоциональное, одухотворяющее начало будто бы преобладает над предметным . Эта характеристика, замечает А. П. Чудаков, отчасти верна, но очень неполна. Тургенев необычайно внимателен к особенностям пейзажных деталей: у него не просто «кусты» или «деревья», а непременно куст или дерево определенной породы, не «птичка» вообще, а опять-таки пернатые того или иного вида. Достоевского же нередко называли художником-философом, ради метафизических вопросов и изображения глубин души забывавшим о вещах вокруг.
И это не вполне так, показывает А. П. Чудаков. Предметов в прозе Достоевского не так уж и мало, но все они какие-то блеклые , невыразительные, безликие. Они не описаны подробно, не определены какими-либо яркими эпитетами.
Но наиболее скрупулезно А. П. Чудаков исследовал предметный мир чеховской прозы. Ключевая идея исследователя, высказанная еще в книге «Поэтика Чехова» и развитая в книге «Мир Чехова», — утверждение, что в художественном мире Чехова властвует случайностный принцип: предметные детали подбираются не для иллюстрации некоей идеи, не для выражения очевидного смысла, а для создания иллюзии естественности, невымышленности, несделанности рассказов и повестей. Эта же случайностность — и в выражении авторской позиции, какую-то важную грань которой может высказывать персонаж, далеко не во всем симпатичный автору; и в отборе событий .
И, наконец, вроде бы незначима или второстепенна в зрелой прозе Чехова социальная принадлежность персонажа: он одновременно «человек вообще» и конкретная личность и только в последнюю очередь врач, учитель, помещик или священнослужитель.
Наводненность, насыщенность чеховского мира вещами, художественными деталями, которые предстают осколками, разрозненными мелочами, не складывающимися в единую картину, исследователь связывает с традицией газетного фельетона, жанра, писателю в молодости хорошо знакомого и близкого. На первый взгляд это утверждение может показаться сомнительным: с автором «Ионыча» и «Дамы с собачкой» несопоставимы по художественным достоинствам произведения ни одного из юмористов 1880-х годов; даже наиболее известные из них, как, например, Н. А. Лейкин, принадлежат к массовой, а не к высокой словесности. Но на самом деле подход ученого абсолютно правомерен. Классика не образуется в безвоздушном пространстве, не прорастает в пустыне. Для нее нужна плодородная почва, которой и бывает современная писателю словесность, в том числе и второго, и третьего ряда.
Даже гениальный писатель очень многим обязан менее одаренным литераторам-современникам, заимствуя, усваивая и развивая что-то из найденного ими.
Университетский учитель А. П. Чудакова замечательный филолог В. В. Виноградов стремился рассматривать произведения писателей непременно на самом широком фоне современной им словесности, и ученик глубоко воспринял этот неформальный урок. О необходимости изучения литературы второго ряда не раз говорили и представители так называемого русского формализма — В. Б. Шкловский, Ю. Н. Тынянов, Б. М. Эйхенбаум, заинтересованным и вдумчивым читателем которых был А. П. Чудаков.
Сочинения классиков при изучении в школе неизбежно оказываются оторванными от их эпохи, — ни школьный преподаватель, ни тем более ученик, за редкими исключениями, не знают, да и не могут знать литературного фона, с которым автор соотносил свое творение. Однако помнить об этом и об «условности» «школьного» изучения изящной словесности стоит. И когда это возможно, пытаться рассказать ученикам о том воздухе, который питал произведения времен давно минувших.
Но, увы, «школьный», так сказать, подход встречается и в науке.
Утверждая, что случайностность является конструктивным принципом чеховской прозы, автор «Поэтики Чехова» и «Мира Чехова» отнюдь не считает этот принцип самоценным. Чехов создает «ощущение равнораспределенности авторского внимания между вещным и духовным».
В этом была острая новизна видения: «Равнораспределенность внимания на предметное и духовное выглядела на фоне предшествующей русской литературы как особое пристрастие к быту, вещи, воспринималась как приземленность. Не сразу была понята новая духовность, не пренебрегающая вещью, но осознавшая ее как объект, достойный углубленной медитации. В этом художественная и философская мысль Чехова, очевидно, останется актуальной до тех пор, пока современная цивилизация идет по ее нынешнему пути производства непрерывно возрастающего количества все более разнообразных вещей, заполняющих обитаемое пространство и отраженно — внутреннее пространство сознания современного человека.
В мире рукотворных сооружений — или огромных, или исчезающе малых, или движущихся с огромной скоростью, или улетающих на непостижимые расстояния — чеховский мир долго будет близок человеку, ибо он ориентирован на реальное воспринимающее сознание, на людские размеры, на общую сомасштабность человеку» .
Воспринятая как абсолютно категоричное утверждение, мысль А. П. Чудакова может вызвать несогласие. У Чехова немало Кажущихся Случайных деталей и характеристик. Возьмем классический пример — чеховский рассказ «Человек в футляре». Почти в финале рассказа упоминается, как гимназический учитель Буркин «вышел из сарая. Это был человек небольшого роста, толстый, совершенно лысый, с черной бородой чуть не по пояс; и с ним вышли две собаки».
Значим и контраст «замкнутое пространство сарая — прекрасная в своем сне ночная природа», и такая деталь, как две собаки, по-видимому отсылающая к жизни Обломовки. О собаках в «Сне Обломова» говорится многократно, есть и фрагмент, в котором упомянута именно пара собак: «А в доме гвалт: Илюши нет! Крик, шум.
На двор выскочил Захарка, за ним Васька, Митька, Ванька — все бегут, растерянные, по двору. За ними кинулись, хватая их за пятки, две собаки, которые, как известно, не могут равнодушно видеть бегущего человека».
Портрет Буркина соткан вроде бы из случайных деталей: небольшого роста, толстый, с бородой чуть не по пояс. Однако значимость проявляется именно благодаря внешней случайности, произвольности: эти черты ничего не говорят о духовном облике героя и не описывается его лицо, — лица словно нет. Длинная, почти по пояс, борода могла бы вызвать возвышенные ассоциации — с библейскими праотцами, с отшельниками.
Но это борода еще не старого человека , да и слабовольный Буркин мало похож на ветхозаветных или христианских праведников.
И, кстати, социальный статус и род занятий двух собеседников в рассказе Чехова — гимназический учитель и врач не просто не случаен, а почти аллегоричен в своей осмысленности: оба несостоятельные в духовном, в нравственном плане «врачеватели» . И к ним с полным основанием может быть отнесено евангельское речение: «Врач! исцели Самого Себя».
А шаги старой Мавры возле сарая воспринимаются как зловещее подобие шагов Времени или дряхлой, но вечной Парки.
Но… Во-первых, сам А. П. Чудаков как раз никогда не абсолютизировал своих идей: «Все, что говорилось о случайности у Чехова, нисколько не отрицает и не подрывает роль в его системе неслучайных, мотивированных характеристических предметов, определяющих существенные стороны персонажа, ситуации, события. Эти предметы — та основа, без которой невозможно художественное обобщение, именно отсутствие этой основы типизирующего отбора сразу помещает произведение в другой ряд — массовой журнальной беллетристики, придает ему натуралистические черты» («Мир Чехова».
С. 186-187). Во-вторых, даже значимая деталь вводится обычно неявным образом, прикровенно: так, портрет Ивана Ивановича дается в самом начале рассказа, а портрет Буркина — почему-то в конце.
Спорно для меня объяснение другого примера предметной детали — излюбленных гоголевских развернутых сравнений из «Мертвых душ». А. П. Чудаков вслед за критиком — современником Гоголя Константином Аксаковым сравнивает их с развернутыми сопоставлениями в поэмах Гомера, а цель их видит в эпическом размыкании границ повествования. Пример — известное уподобление кавалеров в черных фраках, окружающих на балу дам в белых платьях, с мухами, слетевшимися на сахар, голову которого рубит ключница: сравнение превращается в живописную бытовую сценку, не имеющую уже прямого отношения к исконному предмету. Да, для поэтики предметного у Гоголя характерна тенденция к расширению, к уходу в сторону еще и еще; да, Внешне это сравнение в гомеровском роде; да, «Мертвые души» соотнесены с жанром эпической поэмы.
Но мир гоголевского творения — это деградировавший, а местами полупародийный «эпический» мир, развернутые сравнения не столько расширяют границы повествования, сколько демонстрируют дробность этой реальности, словно разъятой на части. Авторское перо, создавая развернутые сравнения, нарочито «выписывает кренделя», сбиваясь с прямого пути, как Павел Иванович Чичиков.
Но бесспорными бывают только прописные истины, а не наблюдения и мысли одаренного ученого. Труды Александра Павловича Чудакова — особое явление в отечественной науке о литературе. Неленивому и любопытному школьному педагогу они будут весьма полезны.
Вещный мир литературы в интерпретации А. П. Чудакова