«Чего тут стыдиться?» Крутицкого, как целая житейская философия
Немалую лепту в исследование социальной природы глупости внес Щедрин своим изучением типа «историографа» и «ненавистника» в цикле «Письма о провинции». Попытка заставить течь историю вспять и то сопротивление, какое приходится испытывать при этом занятии, выводит «ненавистника» из себя, заставляет его пылать злобой. «…Ненавистник,- объясняет Щедрин,- существо жалкое, почти помешанное от злобы. Подобною злобой бывают одержимы только люди совершенно глупые, и именно потому, что в их наглухо забитые головы не может проникнуть никакая связная мысль, никакое общее представление». Не здесь ли отгадка наступательной, воинствующей глупости Крутицкого? Между злобой и глупостью существует, как видно, закономерная связь.
Роль Крутицкого одна из самых выигрышных в пьесе — она богата сатирическими красками и толкает актера к психологической гиперболе. Исполнители, в том числе и самые прославленные, трактовавшие эту роль в духе добропорядочного реализма и обыкновенной «типичности», редко добивались выдающегося успеха. В исполнении А. И. Южина (Малый театр, 1923) Крутицкий представал еще крепким, хоть и старомодным «паркетным генералом», салонным шаркуном, ни разу не нюхавшим пороха и одержимым реформаторством, как какой то романтической затеей. Вполне умещался в заурядную житейскую реальность и Крутицкий па вахтанговской, сцене: лысенький сухонький сморчок в генеральском красном воротнике. Н. Плотников правдиво играл скисшего, заплесневевшего в московском захолустье и, по существу, безобидного старика. Мягкое обаяние артиста обеспечивало ему успеху публики. Но все же отставной генерал, мирно прогуливающийся с Мамаевым вдоль высокого забора с кустодиевским задником, на фоне расписных луковок храмов и шатровых теремов, да еще под звуки разудалой русской песни «Пойду ль, выйду ль я…» не был ни зловещ, ни просто значителен. Безобидный в своей глупости «рамоли», у которого как будто уже нет зубов, чтобы укусить, и сил, чтобы принести вред.
Не одно поколение исполнителей задумывалось над тем, что искать в Крутицком прежде всего — дряхлость и детскость? Или старческую агрессию, генеральскую нетерпимость?
Исполнители роли Крутицкого на протяжении всей сценической истории пьесы выдвигали вперед то одну, то другую черту образа, будто соревнуясь между собой в смелой фантазии и неожиданных находках. Без острой выдумки эту роль, по-видимому, просто скучно играть. Так, К. С. Станиславский в первой постановке Художественного театра (1910), оставаясь в кабинете один, расхаживал по комнате, бурча себе под нос военный марш, от нечего делать проверял исправность дверных ручек и, наконец, схватив со стола чье-то прошение или рапорт, сворачивал его в трубочку и, как в подзорную трубу, рассматривал рыбок в аквариуме. Вот он вам, «ум шестилетнего ребенка»! А Игорь Ильинский в недавней постановке Малого театра (1984) по-своему оттенял старческую немощь генерала: сев в кресло, важно закидывал одну коленку на другую, но она не хотела там держаться, соскальзывала, и он вынужден был помогать себе руками. И это лишь одна из летучих черточек у замечательного артиста, вылепившего убедительный образ претенциозной развалины.
На памяти старшего поколения нынешних зрителей еще и исполнение роли Крутицкого Б. Тениным в Театре сатиры, в яркой постановке А. М. Лобанова (1958). Крутицкий Тенина представал как образец уже вполне клинического маразма: од не координировал движений; ноги его заплетались, его то и дело «заносило», и соображал он так мучительно, что, прежде чем простейшая фраза вылетала из его уст, казалось, его вот-вот хватит «кондрашка». Он взрывался лишь изредка — но зато утробным генеральским басом!
Этакого рода исполнении, каким бы мастерски выдержанным оно ни было, подчеркивалась лишь одна сторона дела — изжитость Крутицких. Судя по сохранившимся описаниям, Станиславский в этой роли, не пренебрегая острым, внешним рисунком, создавал в то же время не буффонную, а зловещую фигуру вельможного старца: высокий рост, помертвевший череп, румянец на скулах — и несокрушимая злая сила в этой большой заводной кукле.
Немощную старость принято жалеть, смеяться над нею грех. Но есть одно исключение: злая, деспотическая старость, притязающая на власть над душами и умами, давящая молодые силы прессом геронтократии. Над нею позволительно не только посмеяться комедиографу, но и вывести ее актеру под свет софитов во всем ее потешном безобразии.
Конечно, и на Мамаеве, и на Крутицком лежит в какой-то мере тень «отставников», людей, временно оказавшихся не у дел, но они еще достаточно ядовиты, и не приходится преуменьшать их отравляющего воздействия на жизнь. Обреченные исторически, несостоятельные в своих убеждениях, они не вымирают сами собой, упорно и долго сопротивляются.
При всей своей косности деятели старого закала понимают все же, что надо усвоить и некоторые требования времени, использовать необходимые тактические ходы, чтобы вконец не растерять своего влияния. Их беспокоит натиск «мальчишек» («Кто пишет? Кто кричит? Мальчишки»), они побаиваются «зубоскалов». Уступкой «духу времени», хотя и робкой, стыдливой, становится и это писание «прожектов», и приглашение молодого человека для «осовременивания» их слога, благопристойной «литературной отделки». Генерал вынужден учитывать, что «в настоящее время писать стилем Ломоносова или Сумарокова ведь, пожалуй, засмеют».
Историческая отжитость и в то же время желание все еще играть роль толкают таких старичков, как Крутицкий, в объятия ловких и беспринципных деятелей, вроде Глумова. Даже узнав о двуличии своего молодого сотрудника и выслушав себе крайне нелестную характеристику из его подпольного дневника, генерал первый нарушает молчание потрясенного общества: «А ведь он все-таки, господа, что ни говори, дедовой человек. Наказать его надо; но, я полагаю, через несколько времени можно его опять приласкать». Этот меткий сатирический штрих венчает собою союз, заключенный между добропорядочным консерватизмом и беспринципностью.
Таким образом, то, что Крутицкий вызывающе, демонстративно глуп, «глуп без смягчающих вину обстоятельств, глуп как чулан», говоря словами Щедрина, еще не свидетельствует о его политической беспомощности и неделает его безвредным.
Иные из современников Островского находили, что тупость и прямолинейность старого генерала заходит за границы всякого правдоподобия, многие находили тип шаржированным.
Вот почему следует оспорить традицию изображения Крутицкого выжившим из ума генералом, старой развалиной, бессильным глупцом. В старом консерваторе заключена тупая и бессмысленная сила, только исторически, только в конечном счете отжившая, а на практике еще сохраняющая нередко свой вес и оказывающая гнетущее.
Вся сноровка, весь изворот мысли такого рода людей направлены к тому, чтобы блюсти свой интерес, а интерес этот совпадает в данном случае с защитой самодержавно-крепостнических «устоев». Ум коснеет, цепенеет в заранее продиктованных ему условиях, становится консервативен, неповоротлив, и оттого человек грубее, примитивнее защищает то, относительно чего он предположил, что это задушевное его убеждение. Однако тут очевидна подмена: убеждение-то пошло не от души, а от желудка. Впрочем, стыдная эта реальность, как правило, сокрыта от самого деятеля, и он добросовестно считает, что защищает не свой покой и доход, а интересы «государя», отечества и т. п.
Итак, феноменальная глупость и озлобление — не индивидуальное несчастье героя Островского, а черты общественной патологии. Единственная основа отношения к жизни ретроградов, подобных Крутицкому,- это животная ненависть к любым изменениям существующего. Во всем они видят наступление на свои права, на свои образ жизни и защищаются озлобленно, исступленно и… нелепо. Их историческая обреченность заставляет их сопротивляться элементарной логике, идти против простейших умозаключений, делает их смешными. И они проникаются враждой к мысли вообще, мысли, как таковой, ко всякой мысли,- потому что любое строгое умозаключение уже как бы грозит их существованию, построенному не на требованиях разума, а лишь на сознании своих привилегий, своего «куска».
Оттого-то Крутицкий у Островского не только смешон, но временами еще и страшен.
«Чего тут стыдиться?» Крутицкого, как целая житейская философия