Говоря о Брюсове, поэте и литераторе
Репутация молодого Брюсова как поэта и литератора далеко не соответствовала отношению к нему читательских и литературных кругов в период его зрелости. В 1907-1908 годах Брюсов был признан едва ли не самым крупным из живущих в то время русских поэтов. Совсем по-иному оценивали его раннюю литературную деятельность современники. Читатели, журналисты и репортеры 90-х годов видели в Брюсове дерзкого нарушителя освященных традицией приличий, создателя непонятных, сумасшедших стихов, страдающего манией величия. «Если все это не чья-нибудь добродушная шутка,- писал один из критиков по поводу стихов Брюсова и его друга, поэта Миропольского, — если г. г. Брюсов и Миро-польский не вымышленные, а действительно существующие в Белокаменной лица, — то им дальше парижского Бедлама или петербургской больницы св. Николая идти некуда».
Такая репутация не была случайной. Молодой Брюсов не только не боялся ее, но даже намеренно ее создавал. Чтобы воздействовать на читателей, воспитанных в традиционных вкусах, чтобы раздразнить их, чтобы привлечь к себе внимание, Брюсов решался тогда на крайние меры. Некоторые из его юношеских литературных выходок напоминают эпатаж французских романтиков и являются своего рода увертюрой к «желтым кофтам» русских футуристов. Таково знаменитое, ориентированное на античные моностихи однострочное стихотворение Брюсова о «бледных ногах», которое, против всех правил, занимало в книге целую страницу. Таково экстравагантное заявление в авторском предисловии к первому лирическому сборнику Брюсова о том, что «не современникам и даже не человечеству» завещает автор эту книгу, а «вечности и искусству». Таковы, по-видимому, и некоторые эротические вольности ранней брюсовской поэзии.
Пессимистические настроения, вялый либерализм, «теория малых дел» и аполитичная проповедь личного самоусовершенствования получают широкое распространение. Вместе с тем заметно притупляется острота и охлаждается пыл в постановке тех общечеловеческих, универсально-философских проблем, которые будоражили русское общество в творчестве Достоевского и Толстого.
«В наших произведениях нет… алкоголя, который бы пьянил и порабощал… — жалуется Чехов в письме к Суворину 1892 года. — Наука и техника переживают теперь великое время, для нашего же брата это время рыхлое, кислое, скучное, сами мы кислы и скучны, умеем рождать только гуттаперчевых мальчиков… У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в револгоцикгмы не верим, бога нет, привидений не боимся… Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником. Болезнь это или нет — дело не в названии, но сознаться надо, что положение наше хуже губернаторского».’ Как бы ни преувеличивал Чехов значение кризисных явлений в современной ему литературе, несправедливо присоединяя к ним и свое собственное творчество, существенные основания для таких суждений у него были. Литературная погода определялась не столько отдельными крупными писателями, сколько общими настроениями и характером современной литературы. Новаторские тенденции у таких авторов, как Гаршин и Короленко, вносивших в свои реалистические произведения элементы романтического метода, пока еще не получили широкого распространения. К этой эстетической линии, при всем ее значении для настоящего и отчасти для ближайшего будущего русской прозы, литературная жизнь эпохи далеко не сводилась.
Наиболее остро признаки кризиса чувствовались в поэзии: время не давало необходимого ей подъема и размаха. Такой замечательный лирик, как Фет, замыкаясь в благоуханно-прекрасном и все же ограниченном мире, не мог отвечать за эпоху в целом. Полонский в последний период своей жизни отошел от гражданских тем и подался в сторону Фета, не имея, при всем своем таланте, фетовских поэтических ресурсов. Случевский находил неисхоженные, причудливые, многое обещающие пути, ведущие в мир «нового искусства»1, но не прошел по ним до конца, путаясь в нескладице и шероховатости своего стиха. Другие лирики 80-х годов не отличались ни крупными талантами, ни подлинной эстетической культурой. Брюсов впоследствии имел основание оценить эту эпоху и ее поэзию без всякой снисходительности:
Я вырастал в глухое время, Когда весь мир был глух и тих. И людям жить казалось в бремя, А слуху был не нужен стих.
Уныние, малодушие, индивидуалистическая узость или вялая эпигонская гражданственность, пренебрежительное отношение к художественной форме, банальность поэтического видения были типичны для значительной части стихотворной литературы того времени. Об упадке поэтической культуры 80-х годов можно судить хотя бы на том основании, что Надсон с его сентиментально-гражданской темой, небрежным стихом и штампованным языком представлялся тогда едва ли не образцом подлинного, крупного поэта и действительно являлся «властителем дум» молодежи. Молодой Брюсов был глубоко связан со своей эпохой даже тогда, когда отталкивался от нее. Первое соприкосновение с нею произошло в детстве поэта — в его родительском доме.
Говоря о Брюсове, поэте и литераторе