И. Анненский
Перехожу к портретам. Валерий Брюсов — москвич, печатается с 1892 г. Основной сборник, куда вошло и все, что этот поэт сохраняет от прежней своей поэзии, называется «Пути и перепутья» — туда, например, почти целиком вошел «Urbi et Orbi» и «Stephanos» {«Городу и Миру» , «Венок» .}. Последняя книга стихов вышла в 1909 г. и называется «Все напевы». Она дает нынешнего, а значит, скорее всего, и будущего Брюсова, потому-то мы ею и будем главным образом пользоваться в этом очерке. Поэзия Брюсова облечена в парнасские ризы, но, вместе с тем, она вся полна проб, искусов и достижений, и только небрежный чтец не увидит, как часто бывали все эти исканья болезненны, трудны для поэта и даже мучительны.
Не таково творчество Брюсова, чтобы мы стали искать в нем его — все равно, реальных или фантастических — но личных, жизненных переживаний. Нет, поэзия Брюсова — это летопись непрерывного ученичества и самопроверки, а не событий, — труда, а не жизни. Или уж так в ней все личное тщательно затушевано?
Впрочем, не все ли равно, как жил Валерий Брюсов. Воды Мелара или английский кипсек, свидание с женщиной или детское воспоминание — все это для Брюсова только тени, все — лишь этапы будущего творчества — сначала, оценки и дистилляции — потом. Цвета и вкусы, свое и чужое, внезапно вспыхнувшую нежность и самую усталость от пристальной работы Валерий Брюсов копит и цедит в мысли, чтобы их — если пригодятся — облечь потом метафорой и музыкой стиха в тишине своей лаборатории, — там, где проходит его поэзия и творится настоящая жизнь.
Никто не умеет лучше Валерия Брюсова показать сквозь холодную красоту слов и чуткие, часто тревожные волны ритмов всей отвратительной ненужности жизни, всей пытки требовательных страстей. Вот Брюсов в свои тихие, свои отвлеченные минуты — Мне хорошо под буйство бури, При кротком блеске ночника, На тщательной миниатюре Чертить узоры лепестка. Или, может быть, автопортрет вышел еще лучше в «Русалке» ? А в день осенних водосвятий, Из-под воды едва видна, Как речь таинственных заклятий, Молитвы слушала она…
Тут все его, брюсовское, — подводность, и жадное, по-своему радостное, потому что целесообразное, восприятие, и даже обыденность, даже ритуальность официальной молитвы, претворяемая в заклятие, в чару и переводимая им на свой и волшебный язык. А все-таки приходится идти и туда… Или хотя бы вообразить себе это пыточное там. Лабораторная логика требует от него «сонаты». Но почему темно?
Горят бессильно свечи. Пустой, громадный зал чуть озарен. Тех нет. Их смолкли хохоты, их отзвучали речи.
Но нас с тобой связал мучительный обет. Идем творить обряд! Но в сладкой, детской дрожи, Но с ужасом в зрачках, — извивы губ сливать, И стынуть, чуть дыша, на нежеланном ложе, И ждать, что страсть придет, незванная, как тать. Как милостыню, я приму покорно тело, Вручаемое мне, как жертва палачу. Я всех святынь коснусь безжалостно и смело, В ответ запретных слов спрошу, — и получу.
Но жертва — кто из нас? Ты брошена на плахе? Иль осужденный — я, по правому суду? Не знаю.
Все равно. Чу! Красных крыльев взмахи. Голгофа кончилась.
Свершилось. Мы в аду. Кто скажет, что лучше в этом замечательном стихотворении: поэзия или сладостная брюсовская риторика? Какое искусство и какая тайна дает мелькать призраку барельефа среди чуткой текучести символов? Но в этой пьесе останавливает на себе особое внимание вовсе нестройность, а нечто другое, именно — стих: В ответ запретных слов спрошу — и получу.
Я выписываю этот стих вовсе не затем, конечно, чтобы укорять поэта за его будто бы цинизм. Поэт не отвечает за наш грубый перевод его символов, так как он сам предлагает совсем другой их перевод, стихотворный. Во всяком случае, если для физиолога является установленным фактом близость центров речи и полового чувства, то эти стихи Брюсова, благодаря интуиции поэта, получают для нас новый и глубокий смысл. Прежде всего, что такое неприличное, т. е. запретное слово по существу? arrhton значит — несказанное, запретное . Оба они, и arrhton и ajaton, и суть слова по преимуществу, т. е. звукосочетания, действительно сознающие себя таковыми, а не дающие забыть, за обыденностью жеста, о том, что они — слова.
Не здесь ли ключ к эротике Брюсова, которая освещает нам не столько половую любовь, сколько процесс творчества, т. е. священную игру словами. Яне люблю эротики Брюсова, и мне досадно, что она меня захватывает. Я хотел бы понять ее иначе… чтобы в ней было больше настоящего Брюсова: Как сладостно на голос Красоты, Закрыв глаза, стремиться в безнадежность, И бросить жизнь в кипящую мятежность!
Как сладостно сгореть в огне мечты, В безумном сне, где слиты «я» и «ты», Где ранит насмерть лезвиями неясность. Любовь, как пытка, любовь среди палачей, костров, смертей — такова эротика Брюсова, и никто лучше этого поэта не открыл нам страшны» смысл умирающего костра — Бушует вьюга и взметает Вихрь над слабеющим костром; Холодный снег давно не тает, Ложась вокруг огня кольцом. Но мы, прикованные взглядом К последней, черной головне, На ложе смерти никнем рядом, Как в нежном и счастливом сне. Пусть молкнут зовы без ответа, Пусть торжествует ночь и лед, — Во сне мы помним праздник света, Да искр безумных хоровод!
Ликует вьюга, давит тупо Нам грудь фатой из серебра, — И к утру будем мы два трупа У заметенного костра! Пришлось бы потратить очень немного остроумия, если хотите, чтоб открыть в эротике Брюсова красоту флагеллации и мазохизма. Там так часто униженно молят о прощении и поклоняются греху с раболепием и проклиная. Но вглядитесь пристальнее. Разве эта эротика не одна сплошная, то цветистая, то музыкальная, метафора то сладостных, то пыточных исканий, достижений, не дающихся искусов, возвратов и одолений художника?
Да, Валерий Брюсов больше любит прекрасный призрак жизни, мечту, украшенную метафорами, чем самую жизнь. Я говорю о художнике, конечно. Мне нет дела до такой детали Брюсова-поэта, как Брюсов-человек. В венке из терний дни мои; меж них Один лишь час в уборе из сирени. Как Суламифи — Дом, где спит жених, Как Александру — дверь в покой к Елене, Так были сладостны для губ моих Ее колени.
Иногда он любит даже не мечту — и она тогда слишком для него груба и назойлива. Нет, просто — грусть: Но не длить мечту застенчивую В старый парк пришла я вновь: Тихой грустью я увенчиваю Опочившую любовь! Жизнь Валерий Брюсов охотнее всего облекает или в застылость города, старой легенды, северного пейзажа, или обращает в призрак, чтобы она ни о чем не спрашивала, а напротив, ее можно было разглядывать, и, не успев вовлечь нас с собой в сутолоку, жизнь покорно оставалась с нами на лабораторном экране. Вот город — Царя властительно над долом, Огни вонзая в небосклон, Ты труб фабричных частоколом Неумолимо окружен. Стальной, кирпичный и стеклянный, Сетями проволок обвит, Ты — чарователь неустанный, Ты — неслабеющий магнит.
Драконом хищным и бескрылым Засев, — ты стережешь года, А по твоим железным жилам Струится газ, бежит вода… А вот призрак девушки — Мы были рядом на мгновенье, И встречи жизнь не повторит. Кто ты? откуда? с кем таилась В наемной комнате вдвоем? Куда под Утро торопилась С своим стыдливым узелком? Но характернее для поэта его «Уличная» , с удивительной сменой неполно-отзвучных рифм, которые точно для того и предназначены, чтобы живое казалось призраком, выдумкой уличных фонарей или начинающимся бредом. Рифмы, — главное, следите за нечетными рифмами!
Свищет вполголоса арии, Блеском и шумом пьяна, Здесь, на ночном тротуаре, Вольная птица она. Детски балуется с локоном, Вьющимся дерзко к глазам, То вдруг наклонится к окнам, Смотрит на радужный хлам. Вот улыбнулась знакомому Всем ожерельем зубов!
Вот, подмигнув молодому, Бросила несколько слов. Кто-то кивнул необдуманно, К ней наклонился, — и вот Вместе смеется он шумно, Рядом, волнуясь, идет. Словно громадное зеркало Их отразило окно, И отраженье померкло, Канув на темное дно. Но вы ошиблись бы, приняв здесь творчество за импрессионизм. Ничего подобного нет!
Это сам поэт претворил в цветовое пятно, в волну уличной жизни то, что в действительности, может быть, и даже, наверное, пребольно вцепилось в него, занятого в данную минуту какими-нибудь выкладками из своей походной лаборатории. Пришлось сделать над собой усилие. Жизнь груба и надменна.
Разве легко повенчать ее с призраком? Но иногда и Валерию Брюсову это невмочь. Двойная жизнь вечным перебоем своих неслитостей совсем истомила поэта, и вот он восклицает: Мы не спорим, не ревнуем, Припадая, как во сне, Истомленным поцелуем К обнажившейся спине. Я нарочно остановился долее на анализе поэтических восприятий Брюсова.
Его мучительные пробы кажутся мне исполненными недоверия не только к своим силам, но и к тому, что вообще он делает, хочет делать и любит делать. Это скептик, даже более — иронист. Еще в начале 900-х годов поэт говорил: Я старый пепел не тревожу, — Здесь был огонь и вот остыл. Как змей, на сброшенную кожу, Смотрю на то, чем прежде был…
И. Анненский