И. С. Аксаков
Тютчев принадлежал, бесспорно, к так называемой пушкинской плеяде поэтов. Не потому только, что он был им почти сверстником по летам, но особенно потому, что на его стихах лежит тот исторический признак, которым отличается и определяется поэзия этой эпохи. Он родился в 1803 г., следовательно, в один год с поэтом Языковым, за несколько месяцев до Хомякова, за два года до Веневитинова, пять лет спустя после Дельвига, четыре года после Пушкина, три после Боратынского, — одним словом, в той замечательной на Руси полосе времени, которая так обильна поэтами. Стихи Тютчева представляют тот же характер внутренней искренности и необходимости, в котором мы видим исторический признак прежней поэтической эпохи.
Вот почему он и должен быть причислен к пушкинскому периоду, хотя, по особенной случайности, его стихи проникли в русскую печать уже тогда, когда почти отзвучали песни Пушкина и прочих наших поэтов, когда время властительства поэзии над умами уже миновало. Десятками лет пережил Тютчев и Пушкина и весь его поэтический период, но оставался верен себе и своему таланту. Он был среди нас подобно мастеру какой-либо старой живописной школы, еще живущей и творящей в его лице, но не допускающей ни повторения, ни подражания. Он был поэт по призванию, но не по Профессии. Он священнодействовал как поэт, но не замечая, не сознавая своего священнодействия, не благоговея к себе и своему жречеству.
Его ум и его сердце были, по-видимому, постоянно заняты: ум витал в области отвлеченных, философских или исторических помыслов, сердце искало живых ощущений и треволнений; но прежде всего и во всем он был поэт, хотя собственно стихов он оставил по себе сравнительно и не очень много. Стихи у него не были плодом труда, хотя бы и вдохновенного, но все же труда, подчас даже усидчивого у иных поэтов. Когда он их писал, то писал невольно, удовлетворяя настоятельной, неотвязчивой потребности, потому что не мог их не написать: вернее сказать, он их не писал, а только записывал. Они не сочинялись, а творились. Они сами собой складывались в его голове, и он только ронял их на бумагу, на первый попавшийся лоскуток.
Если же некому было припрятать к месту оброненное, подобрать эти лоскутки, то они нередко и пропадали. Эти-то лоскутки и постарался подобрать князь И. Гагарин, когда вздумал показать стихи Тютчева Пушкину; но очень может быть, что многое пропало и истребилось безвозвратно. . Уже гораздо позднее, в России, когда подросли его дочери и вторая его супруга выучилась по-русски, стали тщательно наблюдать за ним и подбирать лоскутки с его стихами, а иногда и записывать стихи прямо под его диктовку. . Воспитание почти всех наших поэтов, особенно поэтов пушкинской плеяды, к несчастью, характеризуется совершенно верно собственными стихами Пушкина: Мы все учились понемногу, Чему-нибудь и как нибудь. Все они , при поверхностном образовании, возросли под сильным умственным и нравственным воздействием французской литературы и философии XVIII века.
Но ошибочно было бы думать, что эта философия в самом деле породила у нас философов и вообще серьезных мыслителей; господствовала не сама философия, как свободно пытливая работа ума, а просто квази-философское «вольнодумство», в самом обиходном и пошлом смысле этого слова; не философия как наука, а ее так называемый дух, т. е. самое легкомысленное отрицание религиозных верований и идеалов, самое ветреное обращение с важнейшими вопросами жизни, упразднение не только строгости, но даже всякой серьезности в сфере нравственных отношений и понятий. . Велика заслуга наших поэтов уже в том, что они не только не погибли в этой растлевающей обстановке, но еще умели и сами вознестись над нею, — даровать и обществу силу подъема, и орудие воспитания в художественной красоте своих произведений. Конечно, при этом немало было растрачено даром богатства души, свежести чувства, времени… Нелегко было из «питомцев Эпикура», «певцов пиров и сладострастья» — как они сами себя величали — выбраться целым на путь высшего поэтического творчества: для этого надобно было родиться Пушкиным. Судьба Тютчева, как мы уже знаем, была иная.
Благодаря 22-летнему пребыванию в Германии, он не испытал влияния ни французского философского материализма, ни русской тлетворной общественной среды. Впрочем, в нем не видать было и немца, а видна была лишь печать глубокой всесторонней образованности и замечательной возделанности ума и вкуса. Та же печать лежит и на его стихотворениях, — чем и выделяются они из произведений других русских поэтов.
Прежде всего, что бросается в глаза в поэзии Тютчева и резко отличает ее от поэзии ее современников в России — это совершенное отсутствие грубого эротического содержания. Она не знает их «разымчивого хмеля», не воспевает ни «цыганок» или «наложниц», ни ночных оргий, ни чувственных восторгов, ни даже нагих женских прелестей; в сравнении с другими поэтами одного с ним цикла, его муза может назваться не только скромной, но как бы стыдливой. И это не потому, чтобы психический элемент — «любовь» — не давал никакого содержания его поэзии. Напротив.
Мы уже знаем, какое важное значение в его судьбе, параллельно с жизнью ума и высшими призывами души, должно быть отведено внутренней жизни сердца — и эта жизнь не могла не отразиться в его стихах. Но она отразилась в них только той стороной, которая одна и имела для него цену, — стороной чувства, всегда искреннего, со всеми своими последствиями: заблуждением, борьбой, скорбью, раскаянием, душевной мукой. Ни тени цинического ликования, нескромного торжества, ветреной радости: что-то глубоко-задушевное, тоскливо-немощное звучит в этом отделе его поэзии. Чтобы еще точнее определить мотив любви в его поэзии, приведем еще некоторые наиболее характеристические пьесы, хоть в отрывках. Вот, например: О, как убийственно мы любим, Как в буйной слепоте страстей Мы то всего вернее губим, Что сердцу нашему милей!
Давно ль, гордясь своей победой, Ты говорил: она моя… Год не прошел, спроси и сведай, Что уцелело от нея?.. И что ж от долгого мученья Как пепл сберечь ей удалось?
Боль, злую боль ожесточенья, Боль без отрады и без слез! О, как убийственно мы любим, и пр. Или вот следующее стихотворение: Любовь, любовь — гласит преданье — Союз души с душой родной, Их съединенье, сочетанье, И роковое их слиянье, И поединок роковой. И чем одно из них нежнее В борьбе неравной двух сердец, Тем неизбежней и вернее, Любя, страдая, грустно млея, Оно изноет наконец… Укажем еще на пьесы: «С какою негою, с какой тоской влюбленной…», «Последняя любовь», «Я очи знал, о, эти очи…», «О не тревожь меня укорой справедливой…» и т. д. Если мы вспомним затем следующие стихи, которыми, будто заключительным аккордом, повершается весь этот отдел стихотворений «не властного в себе самом» поэта, именно: Пускай страдальческую грудь Волнуют страсти роковые; Душа готова, как Мария, К ногам Христа навек прильнуть, — То мы будем иметь полное понятие об этом мотиве его поэзии.
Но самое важное отличие и преимущество Тютчева — это всегда неразлучный с его поэзией элемент мысли. Мыслью, как тончайшим эфиром, обвеяно и проникнуто почти каждое его стихотворение. У Тютчева поэзия была той психической средой, сквозь которую преломлялись сами собой лучи его мысли и проникали на свет Божий уже в виде поэтического представления. У него не то что мыслящая поэзия, — а поэтическая мысль; не чувство рассуждающее, мыслящее, — а мысль чувствующая и живая. Начнем опять с картин природы: Святая ночь на небосклон взошла, И день отрадный, день любезный, Как золотой ковер она свила, Ковер, накинутый над бездной.
И как виденье, внешний мир ушел, И человек, как сирота бездомный, Стоит теперь и сумрачен и гол, Лицом к лицу пред этой бездной темной. И чудится давно минувшим сном Теперь ему все светлое живое, И в чуждом, неразгаданном ночном Он узнает наследье роковое. Нельзя лучше передать и осмыслить ощущение, производимое ночной тьмой. Но нам особенно нравятся следующие стихи: О чем ты воешь, ветр ночной? О чем так сетуешь безумно?
Что значит странный голос твой, То глухо-жалобный, то шумной? Понятным сердцу языком Твердишь о непонятной муке, И ноешь, и взрываешь в нем Порой неистовые звуки! О, страшных песен ты не пой Про древний хаос, про родимый!
Как жадно мир души ночной Внимает повести любимой! Из смертной рвется он груди И с беспредельным жаждет слиться… О, бурь уснувших не буди: Под ними хаос шевелится!
Кажется, прочитав однажды это стихотворение, трудно будет не припомнить его всякой раз, как услышишь завывание ночного ветра. Сколько глубокой мысли в его «Весне»!.. Весна — она о вас не знает, О вас, о горе и о зле. Бессмертьем взор ея сияет И ни морщины на челе! Своим законам лишь послушна, В условный час слетает к нам Светла, блаженно-равнодушна, Как подобает божествам! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Приведем еще стихотворение: «Сон на море» — замечательное красотой формы и смелостью образов, которые могли быть созданы фантазией только мыслителя-художника.
И море и буря качали наш челн; Я сонный был предан всей прихоти волн, И две беспредельности были во мне, И мной своенравно играли оне. Кругом, как кимвалы, звучали скалы, И ветры свистели, и пели валы. Я в хаосе звуков летал оглушен, Над хаосом звуков носился мой сон: Болезненно-яркий, волшебно-немой, Он веял легко над гремящею тьмой.
В лучах огневицы развил он свой мир: Земля зеленела, светился эфир, Сады, лабиринты, чертоги, столпы, И чудился шорох несметной толпы. Я много узнал мне неведомых лиц, Зрел тварей волшебных, таинственных птиц, По высям творенья я гордо шагал, И мир подо мною недвижно сиял. Сквозь слезы, как дикий волшебника вой, Лишь слышался грохот пучины морской, И в тихую область видений и снов Врывалася пена ревущих валов. Но мы должны остановиться, — выписывать пришлось бы слишком много. Перейдем теперь к стихотворениям, где раскрывается для нас нравственно-философское созерцание поэта.
Припомним сказанное нами выше, что его мыслящий дух никогда не отрешался от сознания своей человеческой ограниченности, но всегда отвергал самообожание человеческого я. Вот как это сознание выразилось в следующих двух стихотворениях: Фонтан Смотри, как облаком живым Фонтан сияющий клубится, Как пламенеет, как дробится Его на солнце влажный дым. Лучом поднявшись в небу, он Коснулся высоты заветной, И снова пылью огнецветной Ниспасть на землю осужден. О, нашей мысли водомет, О, водомет неистощимый, Какой закон непостижимый Тебя стремит, тебя мятет? Как жадно к небу рвешься ты!
Но длань незримо-роковая, Твой луч упорный преломляя, Свергает в брызгах с высоты! А вот и другое: Смотри, как на речном просторе, По склону вновь оживших вод, Во всеобъемлющее море За льдиной льдина вслед плывет. На солнце ль радужно блистая, Иль ночью, в поздней темноте, Но все, неудержимо тая, Они плывут к одной метe. Все вместе, малые, большие, Утратив прежний образ свой, Все, безразличны как стихия, Сольются с бездной роковой.
О, нашей мысли обольщенье, Ты, человеческое я, Не таково ль твое значенье, Не такова ль судьба твоя? Нельзя не подивиться поэтическому процессу, умеющему воплощать в такие реальные, художественные образы мысль самого отвлеченного свойства. В приведенных выше стихотворениях Тютчева, как и во всех, где выражается его внутренняя дума, не слышно торжественных, укрепляющих душу звуков. Напротив, в них слышится ноющая тоска, какая-то скорбная ирония. …
Его ирония вызывается сознанием собственного своего и вообще человеческого бессилия — несостоятельности горделивых попыток человеческого разума… Но от этих стихотворений, все же отрицательного характера, перейдем к тем, где задушевные нравственные убеждения поэта высказываются в положительной форме, где открываются нам его положительные духовные идеалы. Так в его стихах «На смерть Жуковского» мы видим, как высоко ценит поэт цельный гармонический строй верующей души, побеждающий внутреннее раздвоение: На смерть Жуковского Я видел вечер твой; он был прекрасен, Последний раз прощаяся с тобой, Я любовался им: и тих и ясен, И весь насквозь проникнут теплотой. О, как они и грели, и сияли Твои, поэт, прощальные лучи!.. А между тем заметно выступали Уж звезды первые в его ночи.
В нем не было ни лжи, ни раздвоенья; Он все в себе мирил и совмещал. С каким радушием благоволенья Он были мне Омировы читал, — Цветущие и радужные были Младенческих, первоначальных лет! А звезды между тем на них сводили Таинственный и сумрачный свой свет. Поистине, как голубь, чист и цел Он духом был; — хоть мудрости змеиной Не презирая, понять ее умел, — Но веял в нем дух чисто-голубиный, И этою духовной чистотою Он возмужал, окреп и просветлел; Душа его возвысилась до строю: Он стройно жил, он стройно пел.
И этот-то души высокий строй, Создавший жизнь его, проникший лиру, Как лучший плод, как лучший подвиг свой, Он завещал взволнованному миру. Поймет ли мир, оценит ли его? Достойны ль мы священного залога? Иль не про нас сказало Божество: «Лишь сердцем чистые — те узрят Бога?» Следующее стихотворение есть уже истинный вопль души, разумеющий болезнь и тоску века — оно в то же время и исповедь самого поэта: Наш век Не плоть, а дух растлился в наши дни, И человек отчаянно тоскует.
Он к Свету рвется из ночной тени — И, Свет обретши, ропщет и бунтует. Безверием палим и иссушен, Невыносимое он днесь выносит… И сознает свою погибель он, И жаждет веры… но о ней не просит.
Не скажет ввек с молитвой и слезой, Как ни скорбит пред замкнутою дверью: «Впусти меня! Я верю, Боже мой! Приди на помощь моему безверью!..» Вот те основные нравственные тоны, которые слышатся у Тютчева сквозь все его
И. С. Аксаков