Мораль золотой середины у Мольера
Мораль золотой середины, часто утверждаемая у Мольера, в какой-то степени связана с «порядочным человеком» XVII столетия, но это только одна его грань, легче всего доступная поверхностному взгляду. Несмотря па требования меры и уравновешенности, па возвышенные речи, сердца и умы не меняются. Страсти, горести, желания, разочарования раздирают этих люден, как и всех прочих, по «порядочный человек» слишком сдержан, слишком владеет собой и слишком высокого о себе мнения, чтобы выставлять напоказ свои чувства. Воображение у него бурное, но загнанное внутрь: этим объясняется трагический накал иных любовных историй, загадочность иных смертей, множество монашеских обетов. Сколько светских красавиц накануне пострижения блистали остроумием в салонах — а между тем решение затвориться в монастыре зрело долго и тайно в глубине их душ! Такая улыбающаяся серьезность, такое стремление подняться над пределами собственной личности, не погрешая против правил благовоспитанности, делают XVII век в глазах француза образцом — без сомнения непревзойденным.
Из всего сказанного очевидно, что Альцест никак не может претендовать на звание «порядочного человека» — разве что в качестве карикатуры. Выставив на посмеяние лицемерие и порок, Мольер принимается за чрезмерную добродетель. «Мизантроп», «Дон Жуан» и «Тартюф» — как бы части великой мольеровской трилогии. В каком-то смысле эти три пьесы решают одну задачу — постижение головокружительных бездн человеческой природы. Это все та же, заранее обреченная на поражение битва между сердцами чистыми и:- извращенными. Дон Жуан и Альцест в чем-то схожи в неистовости, с какой один тянется ко злу, другой — к добру; в бунтарском духе, который присущ им обоим и ведет к одной и той же развязке — оба в конце концов терпят крах и погибают. Ни того, ни другого нельзя назвать «порядочным человеком» из-за их крайностей (и не столь важно, что находятся они на разных полюсах), из-за громких изъявлений чувств, которые они не в силах сдержать, короче — из-за их романтических свойств, хотя до романтизма в собственном значении слова еще далеко. Но Дон Жуан вызывает в нас гнев и недоуменно; Альцест, напротив, хотя и раздражает своей жестокой прямолинейностью, глубоко нас трогает. Очень скоро он начинает нам казаться уже не смешным, а достойным сострадания; он задевает какие-то потаенные струны души — ведь в каждом из нас есть что-то от Альцеста; его история нам понятна, и ее горестный конец наполняет пас сожалением.
Этот персонаж так многогранен (как, впрочем, и все великие драматические творения — в этом залог их долговечности), что позволяет самые различные сценические интерпретации. Мольер, создатель этой роли, был колким и язвительным. Барон, который его сменил,- «исполненным благородства и достоинства». Моле — разъяренным безумцем. Коклен — трагикомической фигурой. Гитри и Коно мучительно страдали. Барро очень точно передавал «ипохондрию» Альцеста («Мизантроп» сначала имел подзаголовок «Влюбленный ипохондрик», который Мольер затем снял, понимая, что он сужает смысл пьесы). Можно сказать, что каждый большой актер, игравший эту роль, будь то Жан Марша, Пьер Дюкс или Жак Дюмепиль, наложил на нее отпечаток своей личности. Так же обстоит с Тартюфом и с Дон Жуаном.
Как обычно у Мольера, Альцест раскрывает себя в первых же репликах. Он обрушивается с упреками па Филинта, своего самого преданного и снисходительного друга,- Фалинт прощает Альцесту его странности, пытается понять их, найти им оправдание. Альцест:
«Я б умер со стыда, будь я на вашем месте! Поступку вашему пет оправданья, нет!.. В ком капля совести, тот будет им задет. Помилуйте! Я был свидетель вашей встречи; Какие тут пошли восторженные речи, Как расточали вы объятья, и слова, И клятвы в верности!.. Ваш друг ушел едва, На мой вопрос: «Кого так рады были встретить?» Вы равнодушно мне изволили ответить, Что, в сущности, он вам почти что незнаком, И имя вы его припомнили с трудом!»
Он продолжает, заходит все дальше, впадает в бешенство — до смешного, обличает тех
«Шутов напыщенных, что не жалеют слов, Объятий суетных, и пошлостей любезных, И всяких громких фраз, приятно-бесполезных».
Он прямо объявляет, что не может быть другом «роду людскому», видя кругом только «предательство, измену, плутни, льстивость». Напрасно Филинт его уговаривает:
«Старанья ваши свет не могут изменить! Раз откровенность так вы начали ценить, Позвольте мне тогда сказать вам откровенно: Причуды ваши все вредят вам несомненно; Ваш гнев, обрушенный на общество, у всех без исключения лишь вызывает смех».
Альцест упорствует, взвинчивает себя сверх всякой меры:
Нет, все мне ненавистны! Одни за то, что злы, преступны и корыстны; Другие же за то, что поощряют тех, И ненависти в них не возбуждает грех, А равнодушие царит в сердцах преступных В замену гнева душ, пороку недоступных Примеров налицо немало вам найду. Хотя бы тот злодей, с кем тяжбу я веду. Предательство сквозит, из-под его личины, Его слащавый топ и набожные мины Еще кого-нибудь чужого проведут, Но тут известно, всем, какой он низкий плут.
Вся комедия начинена такими личными ассоциациями, полна горечью и обидами самого Мольера. Сочиняя ее — хотя, скажем снова, чего только не намешано обычно в чернильнице писателя! — Мольер выплескивал из души яд разочарования, что и объясняет эту пронзительность топа, эту бессильную ярость честного человека. Играя Альцеста, он не отрывался от собственной жизни, а продолжал ею жить, тем более что Арманда в роли Селимены тоже оставалась в своем амплуа кокетки, светской красавицы.
Филипт — настоящий «порядочный человек». Мольер точно описывает, каким должно быть его отношение к себе подобным:
«О более мой, к чему такое осужденье! К людской природе вы имейте снисхожденье; Не будем так строги мы к слабостям людским, Им прегрешения иные извиним! И добродетельным быть надо осторожно, Излишней строгостью испортить дело можно: Благоразумие от крайности бежит И даже мудрым быть умеренно велит. Суровость доблести минувших поколений Не в духе наших дней, привычек и стремлений»
Мораль золотой середины у Мольера