П. А. Вяземский
Угасло одно из светил поэзии нашей, лучезарнейшее светило ее! Державина нет? Смерть похитила в нем у муз почтенного их Нестара, у отечества — мужа знаменитого, прешедшего со славою и пользою поприще долгой жизни, у ближних в друзей — добродушного старца, украшенного семейственными добродетелями. Пускай другие следуют за нам на пути гражданской службы, застают его простым рядовым на часах в день восшествия на престол Екатерины II и потом с удивлением увидят его любимцем, статс-секретарем и певцом Екатерины Великой: мы кинем взгляд на его поприще литературное.
Утратою великих людей, сею горестною ценою покупается прискорбное право говорить о них свободно. С одной стороны, недоброжелательство не упрекнет критика лестию; в другой,- страх оскорбить раздражительное самолюбие не увлечет его за границу надлежащих похвал. Державин, как другой Ломоносов, создал сам себя. Судьба не уравняла пути, по которому он должен был достигнуть до первых степеней государственного человека и вершины славы пиитической.- Первые порывы пиитического таланта ознаменовались в гвардейском сержанте.
После того оды, написанные при горе Читалагае и напечатанные в 1777 году, из которых многие переправленные явились после в свет под другими названиями, показали малому тогда числу любителей поэзии достойного наследника лиры Ломоносова, а прозорливому взгляду просвещенных судей — и будущего победителя сего творца и образователя русской поэзия. Светильник наук в первые годы его молодости не озарял перед ним мира, в котором тогда единственным вождем и истолкователем его таинств был ему вдохновенный гений его, душа пылкая и ум прозорливый и наблюдательный. Первыми его учителями в стихотворстве были, кажется, Ломоносов и Петров.
У первого он научился звучности языка пиитического и живописи поэзии; у другого похитил он тайну заключать живую или глубокую мысль в живом и резком стихе — тайну, совершенно неизвестную Ломоносову. В скором времени Державин сравнился с наставниками и, конечно, превзошел Петрова. Не долго, однако же, следовал он по дороге, проложенной его предшественниками. Своенравный гений его, испытавший богатство и свойство языка почти нового, пробил себе путь особенный, на котором не было ему вожатого и не будет достойного последователя.
Без сомнения, если многие из од Державина могут разделиться на определенные роды: Пиндарический, Горациянский, Анакреонтический, то многие по всей справедливости должны назваться Державинскими. И строгий законодатель вкуса и правил не усомнится прибавить новую статью к своей пиитике. Какая словесность древних или новейших народов могла служить ему образцом для од: «Фелица», «Изображение Фелицы», «Видение Мурзы», «Осень во время осады Очакова», «Счастие», «На походы в Персию», «Вельможа» и пр.?
Не говорю уже об оде «На смерть Мещерского» или «К первому соседу», где, конечно, наш поэт, следуя Горацию, одел глубокие истины и философию прелестию поэзии, но кисть и краски занял он не у римского поэта. Не говорю уже о «Водопаде», где все дышит дикою и ужасною красотою, где поэзия победила живопись, но где, к сожалению, не видно единства в расположении и приметно, что поэт составил свою поэму в разные времена и из разных частей. Пьесы вышеназванные и некоторые другие можно назвать рудниками поэзии, сокровищем опасным, до которого на свою гибель дотронется рука легкомысленного последователя…
Из всех поэтов, известных в ученом мире, может быть, Державин более всех отличился оригинальностию, и потому род его должен остаться неприкосновенным. Природа образовала его гений в особенном сосуде — и бросила сосуд. Державину подражать не можно, то есть Державину в красотах его. Подражатели его заимствуют одни пороки, но ни одной красоты, ни одной мысли, ни одного счастливого выражения из могущественной и упрямой руки гения не исторгнут. Но если Державин, как создатель рода, до него непопулярного, сорвал вечнозеленую пальму поэзии, то и по творческим подражаниям он может занять место наряду с величайшими поэтами.
Сомневаюсь, чтоб Анакреон превзошел нашего певца в прелести и простоте стихотворений, освященных его именем; разве, может быть, по достоинству слога, о котором одни современники его могли судить безошибочно, но, конечно, не по прелести живописи, затейливой игривости и свежести воображения. Я забываю Анакреона, читая «Хариты», «Русскую пляску»; вижу перед собою Державина, сего единственного певца, возлелеявшего среди печальных снегов Севера огненные розы поэзии,- розы, соперницы цветов, некогда благоухавших под счастливым небом Аттики. В самом подражании его нет ничего рабского, заимственного. Читая Державина и Анакреона, вы скажете, конечно: их души были сродны.
Державин при дворе роскошного Иппарха говорил бы языком мудреца Феоского; если б Анакреон родился на берегах Невы, то употребил бы все краски Державина для составления сих малых, но бесценных картин, дышащих сладострастием и негою. Гораций, перенесенный судьбою из влажного Тибура или от роскошных вод Байи, Гораций, желая поразить мыслию о смерти кипящее радостию и всегда легковерное в счастии сердце, не сказал ли бы, как наш Поэт: Где стол был яств, там гроб стоит, Где пиршеств раздавались клики, Надгробные там воют лики, И бледна смерть на всех глядит… И счастливец содрогнулся бы при сих словах, подобно как от тех стихов, в которых Гораций напоминает роскошному римлянину, что из всех растений, украшающих его сад, последует за ним один печальный кипарис в печальную обитель теней. В течение трех царствований раздавались песни Державина. Но блестящий век Екатерины, сей пиитический век славы России , был лучшею эпохою и его славы.
Он застал его в полном цвете мужества и силы. Настоящие дни, обильные грозными бурями и величайшими подвигами народного мужества, были свидетелями заката его гения, удрученного летами. Но подвиги сынов Суворова часто пробуждали от сна его извлекали из лиры, уже охладевшей, звуки, достойные минувших дней. Две или три из пиес, написанных Державиным в последние три года, можно назвать прощальною песнию умирающего лебедя. Часто Державин, увлеченный своенравием смелого гения, посреди лирических восторгов пламенел негодованием Ювенала, и струны Пиндарической лиры метали укоризны в порок, пробуждая трепетом раскаяния преступное упоение развратных любимцев счастия.
Некоторые из од его, как, например, «Вельможа», могут по справедливости назваться лирическими сатирами. Первый том его стихотворений, кроме пиитического достоинства, имеет для нас и другую привлекательную сторону. Он один живописует глазам нашим картину двора великой монархини, родит в сердцах наших драгоценные воспоминания и сохраняет для внуков некоторые черты лиц, игравших значительные роли в сем периоде, столь обильном чудесными происшествиями.
По этой причине встречаются у Державина места темные, сомнительные для нас, еще не столь отдаленных от времени, в котором они писаны, и к которым потомство совершенно потеряет ключ. Державин написал пояснения на два первые тома; они хранятся в руках мужа почтенного, знающего им цену. Можно надеяться, что сей ревнитель русской словесности, которая обязана ему многими полезными трудами, со временем употребит с пользою драгоценность, вверенную ему Державиным. Иные сравнивали Державина с Ломоносовым; но что между ними общего?
Одно: тот и другой писали оды. Род, избранный ими, иногда одинаков, но дух поэзии их различен. Ломоносов в стихах своих более оратор, Державин всегда и везде поэт. И тот и другой бывают иногда на равной высоте; но первый восходит постепенно и с приметным трудом, другой быстро и неприметно на нее возлетает.
Ломоносов в хороших строфах своих плывет величавым лебедем; Державин парит смелым орлом. Один пленяет нас стройностию и тишиною движений; другой поражает нас неожиданными порывами: то возносится к солнцу и устремляет на него зоркий и постоянный взгляд, то огромными и распущенными крылами рассекает облако и, скрываясь в нем как бы с умыслом, является изумленным нашим глазам в новой и возрожденной красоте. Ломоносова читатель неподвижен; Державин увлекает, уносит его всегда за собою. Державин певец всех веков и всех народов! Ломоносов певец российского двора.
Гораций не дожил бы до нашего времени, если бы из его творений сохранились одни похвалы Августу. Может быть, тогда и вовсе не читали бы его или читали бы в латинских классах университетов и училищ, и круг славы величайшего из поэтов-философов был бы весьма ограничен. Пиитический гений Державина возлагает дани на всю природу — и вся природа ему покорна. Гений Ломоносова довольствовался некоторыми данями, и мы негодуем на его умеренность. Вся природа говорит сердцу и воображению творца «Водопада» пиитическим и таинственным языком, и мы слышим отголоски сего языка.
Ломоносов был, кажется, невнимателен к ее вдохновениям. Державин смотрел на природу быстрым и светозарным взором поэта-живописца; Ломоносов медленным взглядом наблюдателя. Пиитическая природа Державина есть природа живая, тот же в ней пламень, те же краски, то же движение.
В Ломоносове видны следы труда и тщательная отделка холодного искусства. Одним словом, все, что человечество имеет священнейшего, что человек имеет благороднейшего,- доблесть сердечная, сострадание, праведное негодование и презрение к пороку, глубокие мысли о бессмертии и создателе, печальные чувства при виде слабости и страданий человечества, сердечные воспоминания юности, родины, великих деяний предков и современников, все сокровища души, ума и сердца обогатили воображение величайшего из поэтов — Державина. Будем справедливы и признаемся, что достоинство его, как поэта, многим превышает достоинство его предшественника, но что не менее того труды и подвиги Ломоносова — труды и подвиги исполинские. Если Державин обязан природе своим гением, мы обязаны Ломоносову тем, что гений Державина, не имея нужды бороться с предлежащими трудностями языка, мог явиться на поприще его достойном. Будем дивиться красоте изваяния Петра Великого, искусству художника; но будем благоговеть и пред трудами, победившими самую природу и вызвавшими из недр земли огромное подножие, служащее статуе достойною подпорою и украшением.
Желательно, чтобы искусная рука, водимая вкусом и беспристрастием, собрала избранные творения Державина. С сею книжкою могли бы мы смело предстать пред славнейшими лириками всех веков, всех народов, не опасаясь победителя. Образ Державина, сей образ, озаренный пламенником гения, сохранен нам знаменитым живописцем Тончи. Живописец-поэт изловил и, если смею сказать, приковал к холсту божественные искры вдохновения, сияющие на пиитическом лице северного барда. Гений живописца прозорливым, вдохновенным взглядом постиг печать гения поэзии, темную для слепой толпы.
Картина, изображающая Державина в царстве зимы, останется навсегда драгоценным памятником как для искусства, так и для ближних, оплакивающих великого и добродушного старца. Молодой поэт, постигший пламенною душою красоты знаменитого лирика, будет хранить образ его в уединенном своем святилище. Сей безмолвный памятник красноречивыми воспоминаниями поведает ему славу Державина и будет завещать ему блестящий его пример. Юный питомец муз не будет подражать ему в слоге; но подобно ему, питая душу одним изящным, одним тем, что достойно муз, усилит рождающийся талант и даст ему новые крылья.
Разборчивая и строгая критика изречет со временем свой решительный приговор достоинству Державина и в горниле своем очистит золото от чуждой примеси. Но мы, еще живо пораженные утратою великого мужа, в первые минуты горести осыплем цветами признательности свежую могилу песнопевца, которого память не остынет в сердцах ближних его, а место, может быть, еще на долгое время останется праздным на нашем Парнасе!
П. А. Вяземский