Самодержавие царя Бориса Годунова в описании Толстого
Самодержец, опирающийся на «обычай», силен генетической народной памятью о «семейном главенстве» и в качестве «отца народа» не подлежит критике «снизу». «Советник царский» не только не избавлен от такой критики, но зачастую становится ее особенно несправедливой жертвой. Подобная участь Бориса Годунова определилась еще при жизни царя Феодора: «Молва народная, обыкновенно справедливая, но легко обманываемая хитростью царедворцев, обвиняла шурина царского во всех несчастьях государства. Сгорела значительная часть Москвы, и Годунов по приказанию царя раздал огромные пособия пострадавшим жителям, — народ, подученный боярами, говорил, что Москву поджег Годунов. Татарское ополчение подходило к Москве и бежало, отбитое мудрыми распоряжениями Годунова, — народ говорил, что Годунов призвал крымцев на Москву.
Престарелый царь казанский Симеон ослеп — народ говорил, что он отравлен Годуновым. Меньшой брат царя, последний сын Ивана Васильевича Грозного от седьмого брака, погиб внезапно по воле Божией, назначившей прекратиться роду Ивана Васильевича на престоле — и народ обвинял в смерти его Годунова. Недоверие, подозрительность и скрытая вражда гнездилися глубоко в народе; безнравственность, обман и взаимная злоба гнездились в боярах и царедворцах и готовили страшные бедствия государству».
Борис Годунов, будучи «добрым советником» царя Феодора Иоанновича, служил Отечеству в качестве «опекуна» «царя-ангела», праведную жизнь которого не могли поколебать ни растлевающий пример отца, ни разнузданные нравы его окружения, ни боярские интриги. Успехи государственной политики Годунова, стоявшего у трона Феодора, приписывались «мнением народным» доходчивости царских молитв, о чем прямо говорил, например, патриарх Иов в «Повести о житии царя Феодора Иоанновича», написанной в самые первые годы XVI века. Этой житийной «Повести…» Хомяков тоже отдает дань в своем очерке, поскольку она позволяет обосновать его «самодержавный миф».
Самодержец в пределах этого мифа, будучи «незыблемым» как во мнении народа, так и в придворных интригах, призван выполнять регулятивную миссию. Каков бы ни был правитель с точки зрения своих заслуг и достоинств, он занимает в государстве «верхнее место» — олицетворение вершины властной пирамиды. А то государство, в котором это «верхнее место» недостижимо для простого смертного, какими бы достоинствами он ни обладал и каких бы высот ни достиг, — это государство менее подвержено смутам и раздорам. Самодержавие, сохраняющее в себе память об обычае «семейного главенства», становится естественным символом и гарантом русской общественной стабильности.
Эта славянофильская историософская идея была для Толстого вполне приемлема. Но с существенным уточнением: для него не менее важной оказывается нравственная составляющая царственной «харизматичности». Борису так и не удается стать «идеальным» царем, хотя он как будто создан для «идеального» правления и всецело предан интересам родины. В последней части трилогии он признается в откровенном разговоре с сестрой:
…перед собой
Одной Руси всегда величье видя,
Я шел вперед и не страшился все
Преграды опрокинуть. Пред одной
В сомнении остановился я…
Но мысль о царстве одержала верх
Над колебанием моим…
«Преграда», вызвавшая «сомнение», — маленький царевич Димитрий. Толстой вывел Бориса Годунова в трагедии виновником устранения соперника на пути к престолу. Борис как будто осознает свою нравственную правоту в осуществлении этого неправого дела:
То место, где я стал,
Оно мое затем лишь, что другого
Я вытеснил! Не прав перед другими
Всяк, кто живет! Вся разница меж нас:
Кто для чего не прав бывает. Если,
Чтоб тьмы людей счастливыми соделать,
Я большую неправость совершил,
Чем тот, который блага никакого
Им не принес, — кто ж, он иль я виновней
Пред Господом?..
Мой грех
Я сознаю; но ведаю, что им лишь
Русь велика!..
Толстой, рефлектируя по поводу славянофильской «самодержавной мифологии», приходит к той знаменитой идее, которую десятилетием позже сформулировал Достоевский, — идее о том, что нельзя быть архитектором прекрасного «здания» (хотя бы и здания будущей «великой Руси»), «если в фундаменте его заложено страдание, положим, хоть и ничтожного существа, но безжалостно и несправедливо замученного». Такого будущего «здания» не примут сами «люди, для которых вы его строили».
По первоначальному замыслу «драматической поэмы» Толстого (как явствует из цитированного выше его письма к К. К. Павловой) последняя трагедия должна была называться «Дмитрий Самозванец». Между тем в окончательном тексте этой трагедии (названной «Царь Борис») Лжедмитрий даже не появляется, да и Григория Отрепьева (которого Толстой считал иным лицом, чем Лжедмитрий) драматург представил походя, эпизодически, «в разбойничьей сцене, как самого пустого человека».
Во всей трилогии царевич Димитрий проходит как некий фантом, некое «предвестие» будущих событий, как образ, устремленный в некое «будущее». Вот в первой трагедии Годунов уговаривает Грозного не отрекаться от своей жены царицы Марии:
Вся Русь царицу любит
За благочестие ее, а паче
За то, что мать наследника она,
Наследника второго твоего,
Который быть царем однажды должен.
В последней трагедии убиенный царевич вроде бы воскресает; этот «слух пустой» оборачивается для царя Бориса смертельными последствиями:
«Убит, но жив!» Свершилось предсказанье!
Загадка разъяснилася: мой враг
Встал на меня из гроба грозной тенью!
Я ждал невзгод; возможные все беды
Предусмотрел: войну, и мор, и голод,
И мятежи — и всем им дать отпор
Я был готов. Но чтоб воскрес убитый —
Я ждать не мог!..
Самодержавие царя Бориса Годунова в описании Толстого