Жив человек
Первый рассказ молодого Чехова, студента Московского университета, был напечатан в 1880 году в юмористическом журнале «Стрекоза». Вряд ли кому-нибудь из прочитавших тогда этот рассказ могло прийти в голову, что состоялся дебют писателя, которому суждено было стать великим художником слова. Но когда мы сегодня перечитываем «Письмо к ученому соседу», узнаем в юношеском произведении неповторимые, неотъемлемо чеховские черты. С первых строк нам открывается образ героя рассказа, человека упоенно невежественного, за его показным, вызывающим и даже хвастливым самоуничижением чувствуется нерушимая убежденность в своей правоте.
Рассуждать логически он не способен, но ему ужасно хочется мыслить, «просвещать», наставлять на путь истины. В споре ему не хватает аргументов. Самое убедительное, что он может сказать: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда». Его заискивающий тон легко переходит в раздраженно-повелительный. Презреннее всех для него простые люди.
Отправляя свое послание с ключником Трофимом, он просит профессора наказать посыльного, если тот опоздает: «Побейте его по щекам, по-профессорски, нечего с этим племенем церемониться». Он не просто глуп, но, если так можно выразиться, «верноподданнически идиотичен». Чего стоит хотя бы его рассуждение о том, почему жизнь на Луне невозможна: «И правительства не могут дозволить жить на Луне, потому что на ней по причине далекого расстояния и недосягаемости ее можно укрываться от повинностей очень легко». Василий Семи-Булатов — первый в длинной и пестрой веренице чеховских персонажей, доморощенных мыслителей, «филозофов», печенегов, самодуров, властных и грубых «отцов семейства», бурбонов, унтеров пришибеевых. Вместе с тем в первом рассказе уже наметилась характерная черта Чехова-художника, не любящего разъяснять смысл изображаемого, обижать читателя подсказками и поучениями, заслонять живые образы персонажей собственными рассуждениями.
Позже Чехов выскажется против авторских характеристик, похожих на объяснительные надписи, «которые в садах прибивают к деревьям ученые садовники и портят пейзажи». В первом рассказе еще давала себя знать некоторая прямолинейность в раскрытии образа, грубоватость шуток. Пройдет несколько лет, и стремительно возрастет писательское мастерство, сила сатирического обличения, острота насмешки. Пришибеев — не просто грубиян и невежда, унтер в нем полностью заслонил человека. Лицо у него «колючее» и голос «придушенный».
Он даже не говорит, а «отчеканивает каждое слово, точно командуя». Но за всей бессмыслицей унтера четко прослеживается его позиция: «Где в законе написано, чтоб народу волю давать?» Сама жизнь в его представлении — нечто подозрительное, не вполне соответствующее своду законов, требующее неукоснительного надзора, неусыпной слежки. Когда его отстраняют от должности, Пришибеев недоумевает: «За что?!», а выйдя из камеры, кричит на мужиков: «Народ, расходись! Не толпись!
По домам!» — Вот в чем нестареющая сила чеховского реализма: образ индивидуализирован, очерчен зримо, как живой. Рядом с самодовольными семи-булатовыми, полицейскими надзирателями очумеловыми , унтерами пришибеевыми, со всеми этими штатными и сверхштатными блюстителями выстраивается другая группа персонажей молодого сатирика: не «толстых», а «тонких», маленьких, запуганных людишек. Маленький чиновник с громкой фамилией Дездемонов и его сослуживцы решили было протестовать против самодурства начальника. Депутатом к нему единодушно избирают Дездемонова. «Ступай, Сеня!
Не бойся! Так и скажи ему! Не на тех наскочил, мол, вашество!» Дездемонов отказывается: «Вспыльчив я, господа… Наговорю чего доброго!» Начало, как будто предвещающее острый конфликт, столкновение с зарвавшимся самодуром.
Дездемонов все же соглашается стать депутатом. Но весь юмор в том и состоит, что вслед за большим, почти героическим замахом — никакого удара! Войдя к «его-ству», Дездемонов лишается дара речи.
Сюжет рассказа в том, что действие не состоялось. Маленький человек, чиновник последнего или предпоследнего ранга и чина, забит, запуган настолько, что унижается даже тогда, когда вышестоящее лицо этого не требует. Рассказ «Толстый и тонкий» вначале строится так: «толстый», узнав, что друг его детства «тонкий» переведен в его департамент, тотчас надувается, как «индейский петух»: «Поздно, милостивый государь, на службу являетесь».
Но спустя несколько лет, готовя рассказ для сборника «Пестрые рассказы», Чехов переделал конец: толстый уже не надувается, не делает тонкому выговора. Он и вправду растроган неожиданной встречей, ему совсем не нужно, чтобы тонкий перед ним пресмыкался. Но так сильна традиция всеобщего чинопочитания, что, узнав о чине толстого, тонкий, его жена, даже узлы и картонки сразу «съежились».
Снова — привычка, с которой герой «уже совладать не может». Даже когда с ним говорят по-человечески, он ведет себя так, будто на него кричат и топают ногами. Чеховские рассказы 80-х годов говорят о той атмосфере социальной подлости, о том искажении человеческой личности, которое определяло жизнь самодержавной бюрократической России. В середине 80-х годов-начале 90-х в творчестве писателя наметился перелом.
До сих пор он зло и весело изображал сплошь «отрицательных» героев. В них нет ничего настоящего, это марионеточные фигуры. Каждый — карикатура на человека. Но вот в этой пестрой и шумной толпе самодовольных невежд мелькают иные лица — молчаливые, бедно одетые, нечиновные, страдающие.
Они человечны, их страдания неподдельны. Рассказ о них требует уже иного тона. …У извозчика Ионы умер сын. Ему не с кем поделиться своим горем. Он начинает рассказывать седокам, но его никто не слушает. Чехов ни слова не говорит о людском равнодушии.
Но он заставляет нас почувствовать, ощутить его, подумать о нем. Иона сетует: «-Три дня полежал в больнице и помер… Божья воля. — Сворачивай, дьявол! — раздается в потемках.- Повылазило, что ли, старый пес? Гляди глазами! — Поезжай, поезжай…- говорит седок.- Эдак мы и до завтра не доедем… Подгони-ка!» Это даже не назовешь «описанием»: Чехов так ставит рядом неловкую, беспомощную речь Ионы, грубый окрик прохожего и нетерпеливое, со сдержанным раздражением понукание седока, что самый контраст оказывается средством выразительности — он как бы заменяет собой развернутую авторскую характеристику.
Тяжело человеческое горе. Но вдвое тяжелее, когда оно остается неразделенным, когда никому нет до тебя дела в шумном, крикливом, равнодушном городе. Ничего нет страшнее человеческого равнодушия — вот главная тема, которая зарождается в рассказах Чехова середины 80-х годов и проходит сквозь все его творчество.
Жив человек духовно или навеки уснул, погрузился в «сонную одурь», лень, мертвое безразличие в погоне за чином и рублем? Есть ли еще в нем «искра» — отзывчивость к чужой беде, страданию, к народному горю, стремление к иной, лучшей жизни? Вот вопросы, над которыми билась беспокойная мысль художника-гуманиста.
Эта тема актуальна и в наши дни, мы с интересом читаем рассказы Чехова, написанные сто лет назад, но не устаревшие, не потерявшие своей свежести и новизны.
Жив человек