Бунт Раскольникова: возмездие хищному миру сильных
Раскольников — не односоставен. Многое проясняют слова Разумихина: «Полтора года я Родиона знаю: угрюм, мрачен, надменен и горд… Великодушен и добр… Право, точно в нем два противоположных характера поочередно сменяются». Есть два разных, противоположных Раскольникова. Есть ошибка противоположных характеров. Она — буквально с первого абзаца романа, с первой его ноты: «на пробу» Раскольников отправляется «как бы в нерешительности» (здесь не бесхарактерность, а незаконченная борьба «двух характеров»). Эта ошибка — все время она — во всем: в отношении к матери, к сестре, к Соне, к Разумихину, она даже в страданиях, даже в болезни. Она — в уме и сердце, в мыслях и чувствах, в сознании и подсознании, наяву и во сне. Даже сны его — тоже разные, противоположные.
Есть сон — крик природы человеческой против убийства. И другой сон — повторение убийства. Есть «проклятая мечта», о которой он говорит в «мрачном восторге». Но, пожалуй, сильнее всего ошибка эта, этот раскол выражены в разумихинской оценке его статьи: «кровь по совести». «Кровь по совести» — в этом весь Раскольников, расколотый человек. Но в чем его раскол! Вот он заступился на бульваре за пьяную девочку, умоляет городового помочь ей, сует ему последние двадцать копеек… «В эту минуту как будто что-то ужалило Раскольникова: в один миг его как будто перевернуло. «Послушайте, эй! — закричал он вслед усачу. — Оставьте! Чего вам! Бросьте! Пусть его позабавится… Вам-то чего?» А потом, оставшись один, пробормотал: «Да пусть их переглотают друг друга живьем. Мне-то чего?»
В душе Раскольникова сосуществуют и борются два мотива, но только кажется, что оба эти мотива — мотивы преступления. На самом же деле происходит борьба мотивов за преступление против него. Не в том дело, как обосновывать преступление, а в том, допустимо ли обосновывать его как бы то ни было. «Два характера» — две цели. Есть (и была) у Раскольникова и правая цель. Но только она — не в преступлении, не в «арифметике», не в расчетах. Она — в прежней юношеской аксиоме, в вере во «всеобщее счастье». Она — в безрасчетном спасении детей из горящего дома.
Есть самообманное убеждение, будто можно и должно приносить себе в жертву других людей, утешая себя (и их) тем, что за ним, «не пропадет» (или вообще никак никого не утешая). И пусть они, эти другие, почитают свою жертву за величайшее доверие, за счастье, пусть они считают ее «законом природы». В непримиримой, изнуряющей борьбе происходит замещение целей правых неправыми, превращение одних в другие. Но борьба эта не завершена. Поражение правых целей — все же временное, неполное, но — тяжелейшее. Внутреннее поражение это и есть трагедия Раскольникова.
«Лганье перед самим собой, — писал Достоевский, — у нас еще глубже укоренено, чем перед другими». «Лганье перед другими» у Раскольникова — лишь следствие «лганья перед собой». Самообман первичен по отношению к обману. Обмани себя, то есть убеди самого себя в своей «правоте» — остальное приложится. И обман других будет казаться уже не обманом, а высшей правдой. Раскольников убеждает себя даже в том, что страдание и боль преступника — непременный признак его правоты и величия. Но это — опять утонченнейший самообман.
Самообман не иллюзорен, а реален, но порождает он иллюзорные представления о реальности и о себе. Самообман — это защитный механизм против правды, против адекватного самосознания. Это — как успокоительная, даже усладительная, даже взбадривающая болезнь, отвлекающая от главной болезни, признать, лечить и вылечить которую — нет сил, еще нет или уже нет.
Не выдержав преступления, Раскольников восклицает: «Эстетическая я вошь!» Это значит, что Раскольников еще человек, но жалеющий о том, что он — человек. Выходит, «эстетика» для неге — мучиться совестью. Выходит, даже «арифметика» — слишком «эстетическая» теория. Она предполагает обоснование преступления, его оправдание в чужих и собственных глазах. «Кровь по совести» непереносима, стало быть: либо кровь, либо совесть. Если совесть убивает тебя, надо убить совесть. В сущности, «эстетикой» Раскольников называет жизнь. Это переименованная жизнь, переименованная для того, чтобы от нее отречься. (Уже сама жажда жизни представляется нечестивой, кажется трусостью, слабостью. Он злобно пародирует свое будущее раскаяние, чтобы тем вернее избежать его.)
Но «эстетика» — самое сильное, что есть в Раскольникове. Она-то и поможет ему спастись, воскреснуть. Она несовместима с преступлением.
Ужели я не гений, не Наполеон? — вот главный источник страданий Раскольникова. Преступление Для него — атрибут гениальности, и только гений может быть преступником «по совести». Но не может он выдержать своего преступления, а потому считает, что он не сдал экзамена на гениальность. Гений или вошь? — иначе (пока) он людей не делит. Шея, мол, верна, да он, Раскольников, слаб. Воплощение идеи для него еще не есть ее решающая проверка. Достоевский пишет «Его гордость была сильно уязвлена; он и заболел от уязвленной гордости».
Достоевский и самого Раскольникова заставляет признать: «Да чтобы избежать этого стыда, я и хотел утопиться». Прежде всего, мучается он из-за стыда. Прежде всего, но — не только. Один Раскольников страдает от того, что не добил в себе совесть. Другой — от того, чгго задумал убить ее. Один страдает именно от того, что существует другой. Борьба доведена до предельного накала. Но благодаря этому все становится вцднее. Слитное, нераздельное, перепутанное — поляризуется. При таком накале борьбы мотивов, при такой силе каждого из них, никакого компромисса (как это случается при обычном течении жизни) быть не может. Ошибка противоположных целей в Раскольникове делает вопрос о победе одной из них вопросом его жизни и смерти, вопросом решающего выбора пути.
Расщепив ядро самосознания, художник обнаруживает в нем самообман: человек раньше всего, больше всего обманывает себя, выдавая свои неправые цели за правые, скрывая от себя борьбу своих противоположных целей, принимая ее за борьбу лишь между якобы всегда правыми целями и не всегда правыми средствами, оправдывая явную неправоту средств мнимой правотой целей.
После прощания с матерью и сестрой, по пути к Соне, за час до явки в полицию, Раскольников думает: «Я зол, я это вижу. Но зачем же они и сами меня так любят, если я не стою этого! О, если б я был один и никто не любил меня и сам бы я никого не любил! Не было бы всего этого!» Чего «не было бы»? — Не было бы никакой явки, никаких мук, не говоря уже о раскаянии. Все бы смог. Через все бы перешагнул и не оглянулся. Точный перевод слов: «О, если бы я был один» — заключается в «проклятой мечте» Раскольникова на все «плюнуть», все «посметь» и в признании им неосуществимости этой «мечты». Убить-то он убил, а «переступить-то не переступил, на этой стороне остался». «О, если бы я был один…» А если не один, значит, всех остальных надо принести себе в жертву или вернуться ко всем.
Раскольников выговаривает самое главное условие, при котором преступник может не считать себя преступником: никого не любить, ни от кого ни в чем не зависеть, обрезать все родственные, личные, интимные связи. Обрезать так, чтобы ни одно человеческое чувство не подавало бы никакой вести о себе изнутри. Обрезать так, чтобы человек был абсолютно слеп и глух ко всякой человеческой вести извне. Чтобы были заколочены все входы и выходы ко всему человеческому. Чтобы была уничтожена совесть (совесть). Тогда и «я было бы всего этого».
Оказывается, Раскольников «много переговорил» о своем «деле» со своей первой невестой. «Не беспокойся, — признается он Дуне, — она не согласна была, как и ты, и я рад, что ее уже нет». Но Раскольников уже был «один», и ему было хорошо тогда, когда иступленно, бессонными ночами писал он свою статью «с подыманием и стуканьем сердца», копи — «дым, туман, струна звенит в тумане»..Тогда, ночью, ему все было ясно, «как солнце». Есть теория. Есть «человечество» — абстракция, с которой можно делать все что угодно. Есть «обыкновенные». Есть он, «избранный». «Обыкновенные» — безличны. Они — только пешки. А он — гениальный шахматист, нашедший наконец абсолютно выигрышный ход, создавший наконец небывалый дебют.
В какой разряд зачислить близких, родных? В какой — детей? Об этом пока не думается, — потом разберемся, главное — первый ход, «новое слово». («Как просто… один жест… одно движение».) И вдруг эти далекие, близкие, безымянные пешки начинают превращаться в живых людей — в Миколок, Сонечек. Вдруг надо ходить пешкой, имя которой — сестра, мать, любимая. — «О, если бы я был один…» Не может он до конца «надуть», заговорить себя «успокоительными, славными словечками». Не может «веселее всех жить»: он все-таки не один. И его любят. И он любит.
Бунт Раскольникова: возмездие хищному миру сильных