«Шум времени» в поэзии Мандельштама
«Поэзия, по Мандельштаму, — пространство даже не трехмерное, а четырехмерное», — писал о Мандельштаме С. Аверинцев. По-моему, этим «четвертым измерением» можно смело назвать время. Кант утверждал, что время и пространство — категории мышления человека.
Мандельштам же не мыслит ими, но видит их; он вышел за те пределы, где нет сомнения в их власти, он ощущает их не как основы мироздания, а как рядовые его части: недаром время названо «царственным подпаском», «глиняным телом», «зверем», а пространство — «колтуном».
Такое понимание времени приходит к Мандельштаму не сразу: слово «время» впервые появляется в его поэтическом словаре лишь в 1915 году . Однако представление о времени входит в мандельштамовские стихи с самых первых строк «Камня»: со «звука осторожного и глухого», раздавшегося в первом же стихотворении, будто бы начинается отсчет времени в поэзии Мандельштама. Поначалу оно привязано к лирическому герою и течет в его собственном маленьком мире: герой существует внутри времени. Однако потом поэт начинает от него освобождаться, чтобы, наконец, преодолеть его линейное течение и получить возможность самому выбирать себе эпоху, с которой можно жить и говорить. Рубежом здесь можно считать 1913 год, когда в мандельштамовской поэзии появляются «чудак Евгений», «кряжистый Лютер», «рассудительнейший Бах», когда, говоря словами из стихотворения «Адмиралтейство» , «разорваны трех измерений узы // И открываются всемирные моря».
Теперь время подчинено только авторской мысли, которую Аверинцев назвал «способной играть с большими временными глыбами и словно пораженной недугом дальнозоркости». Поэт начинает ощущать ход времени, причем ощущение это оказывается визуальным или слуховым:
Я слышу Августа и на краю земли Державным яблоком катящиеся годы.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни…
При этом время сопряжено с какой-то трудностью, тяжестью: дни — «тяжелые бочки», в день равноденствия «с утра покой и трудные длинноты»; в более позднем стихотворении «Сестры тяжесть и нежность…» герой говорит: «У меня остается одна забота на свете: // Золотая забота, как времени бремя избыть».
С чем связана такая метаморфоза? На мой взгляд, ключевую роль здесь сыграло понятие Вечности. Слово это появляется уже в 1909 году , однако «прорыв» к ней, встреча лицом к лицу совершается чуть позже, в 1911-м, в стихотворении «Сегодня дурной день», где герой, освобождаясь из «земной клети», оказывается перед мерно качающимся «маятником душ», который традиционно считается символом вечности и неизменности. После этого «прорыва» герой возвращается во время, отказываясь от постоянного сообщения с вечностью: «И Батюшкова мне противна спесь: // Который час, его спросили здесь, // А он ответил любопытным: вечность!», однако теперь он обретает способность свободно перемещаться во времени, останавливаясь, как сказал бы Достоевский, «на тех точках, о которых грезит сердце».
Таким образом, идея избранности поэта у Мандельштама напрямую связана с темой времени: лишь поэт может не подчиняться времени и управлять им, а право это появляется у него, как «отметина», после того, как он лицом к лицу сошелся с вечностью и добровольно от нее отказался.
Одновременно с этой идеей начинает развиваться еще один мотив — связь поэта с эпохой. Интерес к настоящему времени впервые у Мандельштама появляется в 1913 году, когда написаны строки:
Курантов бой и тени государей: Россия, ты — на камне и крови — Участвовать в твоей железной каре Хоть тяжестью меня благослови!
Здесь явно слышится восторг присутствия при необычайно важных потрясениях, которые совершаются на его глазах.
Но это не единственная интонация, которая есть в стихах Мандельштама об эпохе. Другая впервые отчетливо звучит в последнем стихотворении «Камня» — «Я не увижу знаменитой Федры» . Герой ощущает оторванность времени, в котором он живет сейчас, своего поколения от предыдущих:
Театр Расина! Мощная завеса Нас отделяет от другого мира; Глубокими морщинами волнуя, Меж ним и нами занавес лежит.
Однако кроме этого герой чувствует свою собственную связь со всеми другими эпохами, но тем острее ему кажется трагедия эпохи, вырванной из цепи времен. «Блаженное наследство — // Чужих певцов блуждающие сны» теперь воспринимается героем как личное, как то, что происходило с ним. Любое воспоминание порождает теперь грусть и боль:
И раскрывается с шуршаньем Печальный веер прошлых лет.
…в декабре торжественного бденья Воспоминанья мучат нас. Больная, тихая Кассандра, Я больше не могу — зачем Сияло солнце Александра, Сто лет назад сияло всем?
Следующий этап развития темы времени у Мандельштама — это стихи 20-х годов и поздние стихи. «Мне хочется говорить не о себе, а следить за веком, за шумом и пространством времени. Память моя враждебна всему личному», — пишет Мандельштам в эти годы в книге «Шум времени». И действительно, исчезает время, привязанное к лирическому герою, уходят воспоминания.
Теперь по-иному воспринимается время. Во-первых, если раньше поэт мог слышать только тяжелый, «державный» ход времени, то теперь оно становится ощутимым:
Нам остаются только поцелуи, Мохнатые, как маленькие пчелы, Что умирают, вылетев из улья. ……………………………… Их пища — время, медуница, мята.
Если раньше ход, шум времени казался чем-то высоким и мощным, то теперь отношение к нему изменяется: оно слабо. Оно умирает, и герой видит эту смерть:
Кто время целовал в измученное темя, С сыновьей нежностью потом Он будет вспоминать, как спать ложилось время В сугроб пшеничный за окном.
Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу.
Переосмысливается роль поэта-избранника: если раньше ему было дано слышать ход времени и преодолевать его течение, то теперь поэт ощущает, что ему одному позволено стать свидетелем самого грандиозного потрясения из всех — смерти времени — и у него одного есть возможность воскресить его:
Чтобы вырвать век из плена, Чтобы новый мир начать, Узловатых дней колена Нужно флейтою связать.
Изменяются и отношения поэта с эпохой: он становится ее рабом, все теснее с нею сливается:
Мне на плечи кидается век-волкодав…
Время кидает меня, как монету, И уж мне не хватает себя самого.
Попробуйте меня от века оторвать, — Ручаюсь вам — себе свернете шею!
Нет, не спрятаться мне от великой муры За извозчичью спину — Москву, Я трамвайная вишенка страшной поры И не знаю, зачем я живу.
И в то же время он сохраняет свой уникальный дар, не теряет связи с вечностью. Эта двойственность порождает проблему современничества: как иначе можно объяснить два совершенно противоположные заявления: «Нет, никогда ничей я не был современник, // Мне не с руки почет такой» и «Пора вам знать, я тоже современник, // Я человек эпохи Москвошвея»?
Я считаю, что «смерть времени» — это конец еще одного сквозного мотива мандельштамовской лирики — мотива хронотопа, или времени-пространства.
Давно отмечено удивительное отношение Мандельштама и ко времени, и к пространству. Литературовед М. Панов писал, что Мандельштам «первым начал изображать пространство как таковое».
В ранних стихах пространство и время нередко связаны, как однородные и похожие понятия:
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
От вторника и до субботы Одна пустыня пролегла. О, длительные перелеты! Семь тысяч верст — одна стрела.
Временной промежуток описывается в терминах, применимых к пространству.
Эта связь разрывается впервые в 1918 году в стихотворении «Сумерки свободы»: время умирает , пространство же остается и все явственнее ощущается:
Сквозь сети — сумерки густые — Не видно солнца, и земля плывет.
Потом тема смерти времени неоднократно возвращается. Пространство же живо:
И дугами парусных гонок Зеленые формы чертя, Играет пространство спросонок — Не знавшее люльки дитя.
Таким образом, убитый эпохой поэт уподобляется ею же времени, сближается с ним. Смерть становится желанным освобождением и выходом в вечность, во Вневременное и Внепространственное.
«Шум времени» в поэзии Мандельштама