Вопросы Баратынского
Евгений Абрамович Баратынский — поэт замечательный, создатель русской метафизической лирики, — к сожалению, так и остается в сознании читателей всего лишь одним из литераторов круга Пушкина. Его не понимали ни современники, ни ближайшие потомки. Даже великолепная энциклопедия Брокгауза и Ефрона начала ХХ века про Баратынского сообщала: «Как поэт, он почти совсем не поддается вдохновенному порыву творчества; как мыслитель, он лишен определенного, вполне и прочно сложившегося миросозерцания; в этих свойствах его поэзии и заключается причина, в силу которой она не производит сильного впечатления, несмотря на несомненные достоинства внешней формы и нередко — глубину содержания».
Сдержанный на людях, несколько замкнутый, вежливый и дружелюбный Баратынский мало походил на демонического поэта, на романтического гения. Заурядной казалась и его биография: служба, женитьба, хозяйственные заботы по имению, эпизодическое участие в общественной жизни. Характерен отзыв П. А. Плетнева: «Жуковский, Баратынский и подобные им люди слишком выглажены, слишком обточены, слишком налакированы. Их жизнь и отношения совпадают в общую форму с жизнью и отношениями всех». В юности был, впрочем, гоним, но не за политические убеждения, а за проступок, о котором следовало умалчивать в приличном обществе .
За юношескую глупость пришлось заплатить величайшим позором: исключением из корпуса и шестью годами солдатской службы в Финляндии. Правда, и тут никаких тягот или мук, кроме моральных, поэт не испытывал, в бытовом отношении был вполне устроен, начальники ему покровительствовали, нашлись и друзья, разделявшие его литературные интересы.
Баратынский начинал как один из поэтов школы гармонической точности. В его ранних элегиях мы найдем все составные элементы этой системы, ключевые формулы, слова-сигналы, связь темы с ее жанровым разрешением. Вот, например, элегия «Финляндия» 1820 года.
Перечислим некоторые общепринятые поэтические обороты: «пленяет чудно взор», «в зерцале гладких вод», «скальда глас», «буйный ветр», «торжественные клики», «в глубокой тишине», «таинственный привет», «ветреное племя». Это могло бы быть написано и Батюшковым, и молодым Пушкиным, и Вяземским, и Жуковским. В стихотворении царит общее сумрачное «предромантическое» настроение, сглаженное к концу обычным, например, для Жуковского, выходом в светлую грусть, тихое довольство: «Я, невнимаемый, довольно награжден // За звуки звуками, а за мечты мечтами».
Однако уже тут есть отличие. У Жуковского мотивировкой подобного выхода выступала как бы общая позиция поэта-элегика. Такова модель вдохновенного певца, друга мирных наслаждений, которую поэт будет, варьируя, реализовывать в различных своих произведениях.
У Баратынского же мотивировкой подобного эпилога выступает мучительный мыслительный процесс, развивающийся на фоне описания суровой природы Финляндии. Причем обдумывание смысла человеческого существования носит достаточно напряженный и драматический характер, хотя оно и прикрыто внешней маской бесстрастности. Мы начинаем ощущать эту динамику, читая строки:
О, все своей чредой исчезнет в бездне лет! Для всех один закон — закон уничтоженья, Во всем мне слышится таинственный привет Обетованного забвенья!
Последняя строчка неожиданна на фоне привычных гармонических формул. «Забвенье» — слово более чем элегическое, почти штамп. То же можно сказать и про эпитет «обетованный». Но это порознь. Зато вместе они великолепны.
Баратынский, как и Батюшков, замечательно умеет учитывать семантическую окраску слова. Здесь происходит своеобразный смысловой взрыв, так что ударная волна от него, распространяясь, захватывает и соседние строки:
Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя, Я, беззаботливый душою, Вострепещу ль перед судьбою? Не вечный для времен, я вечен для себя: Не одному ль воображенью Гроза их что-то говорит? Мгновенье мне принадлежит, Как я принадлежу мгновенью!
Он явно рассуждает. Здесь нет заранее уясненной позиции, которую автор спешит изящно нам изложить, здесь развертывается процесс размышления, которому соответствует и разностопность стиха и афористичность высказываний, даже легкий скепсис по поводу только что продемонстрированных переживаний: «Не одному ль воображенью // Гроза их что-то говорит?»
Поэтому последние строки выглядят философским открытием, каким-то прорывом:
Что нужды для былых иль будущих племен? Я не для них бренчу незвонкими струнами; Я, невнимаемый, довольно награжден За звуки звуками, а за мечты мечтами.
Самое интересное, что это почти буквальное повторение фразы, приводимой в VII письме древнегреческого философа Сенеки к его другу Луцилию: «…на вопрос, зачем он с таким усердием занимается искусством, которое дойдет лишь до немногих, отвечал: «Довольно с меня и немногих, довольно с меня и одного, довольно с меня и ни одного»».
Еще сильнее указанные свойства Баратынского проявляются в его ранних любовных элегиях. Лидия Гинзбург не случайно уподобляет одну из них «предельно сокращенному аналитическому роману». Молодые Пушкин и Баратынский одновременно шли к психологической элегии.
У них сквозь суммарные признаки батюшковского стиля начинали проступать черты психологической конкретности. В центре стихотворения находилось «индивидуализированное» лирическое событие. При этом личные особенности приводили к разной «окрашенности» стихов.
Пушкин шутливо писал Александру Бестужеву: «Баратынский — прелесть и чудо; «Признание» — совершенство. После него не стану печатать своих элегий…»
Вопросы Баратынского